вечно чужим на поверхности; взгляд человека, достигшего надежного дна, на человека, вечно носимого всеми ветрами между небом и землей. Вот в чем дело: своим здесь себя чувствует только тот, кто на дне, тот, кому некуда больше падать. В этом состоянии возможны прекрасные поступки. А он человек промежутка, и у него, пожалуй, есть надежда на спасение. Но какой ценой? Вот этой самой: у кого есть надежда, тот не свой, никогда не свой. «Оставь надежду всяк сюда входящий» — это же не угроза, какие угрозы, когда все уже произошло? Это правило пользования лифтом, способ сохранения лица. Оставь надежду, а дальше делай что хочешь.
Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Кофе вскипел, он осторожно налил ей чашку. Валя выпила мелкими глотками, улыбаясь как-то робко.
— Ну… я пойду, наверное, да? — сказала она.
— Да, — сказал Свиридов. — Ты, наверное, иди.
— Ты, наверное, все правильно решил.
— Не знаю, — сказал Свиридов.
— Я вот не могу, — сказала она. — Я понимаю, но никак.
— Ну тогда иди.
Но она все не решалась — понимала, что уходит не на марш, черта ли им там сделают на марше, а от Свиридова, и это уже насовсем. Есть вещи, которые не переступаются.
— Ну пойду.
— Давай. Позвони вечером обязательно.
Она еще раз посмотрела этим своим взглядом de pro-fundis, быстро оделась в прихожей и вышла.
Свиридов остался один.
Было прохладно, пусто, свежо, белесо. Он сидел за столом, не глядя в монитор, уставившись сквозь тюлевую занавеску на белизну за окном, и стыдная, забытая радость существования наполняла его.
Бабушка с мальчиком шла через заснеженный двор, мальчик волочил санки. Две девочки в красном крутились на скрипучей карусели. Три девочки постарше, лет по двенадцать, хихикали, прогуливая школу. Старик выгуливал рыжую беспородную собаку. Другая, черная и тоже беспородная, с нею заигрывала, но та, что на поводке, эти приставания гордо игнорировала. Еще один старик, с двумя рулонами туалетной бумаги в авоське, шел из магазина. Хорошо бы рядом бежал рулон туалетной бумаги и заигрывал с тем, что в авоське, а тот его презирал. Пыхтящий толстяк в расстегнутой синей куртке обметал пыхтящую «мазду», завел и вот чистил, пока греется. «Снег», статья Галиена Марка.
Человек, утративший вертикаль, быстро находит утешение в горизонтали. Христос, избегнувший участи в «Последнем искушении», впервые замечает вокруг себя природу, и природа очень недурна. Мир вокруг был сказочно хорош, а он так давно, так высокомерно не замечал этого. Впереди было пространство всех возможностей. День сиял, и пусть это был день без солнца, — прекрасна была и его матовая белизна, и ватная, велюровая сероватость декабрьского неба, и торопящиеся по своим делам люди. Можно было любить людей. Рука, сжимавшая Свиридова, разжалась, и он прекрасно чувствовал себя без этой руки.
Еще много будет утешений — яичница с колбасой… Он с радостью подумал, что впереди у него завтрак. Ничего дурного, свинского, чавкающего, — кроткая благодарная радость: яичница с колбасой. Мир хорош, разумен, благоустроен. Как долго он был неблагодарен. Спасибо, Господи.
В эту минуту Бог с негодованием захлопал крыльями, завертел головой, вспорхнул с ветки напротив и приземлился на свиридовском подоконнике.
— Как, как, что такое? — закаркал, захлопотал он, царапая когтями жесть. — Что такое, не понимаю, куда это мы ускользаем? Кого это мы благодарим? Тоже мне благодарность. Быстро встал пошел вышел марш марш.
Свиридов покачал головой.
— Нет, нет. Никуда я не пойду, и ты это отлично знаешь.
— Что такое вообще?! — возмутился Бог. — Раз в жизни, можно сказать, взял двумя пальцами, приблизил к глазам. Поместил под микроскоп, в интересное окружение. Ослепительные возможности, запах жизни. И тут же сразу же дезертирство, сучение лапками, мольбы о пощаде. Кого молим, юноша? К кому обращаемся? Тебя Господь включил в список, сидит наблюдает! Ты больше всех ныл, что у тебя безвременье! Вот, кончилось безвременье, пожалуйста, действуй! Ты думаешь, без моего ведома кто-нибудь тут составляет списки? Ты думаешь, это они составляют списки? Это я, я, я составляю!
Интонации у Бога были ворчливые, как у старой коммунальной еврейки, что часто вообще наблюдается у еврейских стариков, так что ничего удивительного. Буду старик — тоже буду похож на старуху.
— Господи, — устало сказал Свиридов. — Я не хочу состоять в списках. Я хочу в списках не значиться.
— Что такое, что, что! — захлопотал Господь, перемещаясь вдоль подоконника. — Ты обалдел, что ли, вшивота, ты с кем разговариваешь! В списки ему не хочется. Быть живым в некотором роде и значит быть в списках, ты понял? Это ужасно, хуже всего, это я не знаю что — выпасть из списка! Это значит, дубина, что я о тебе забыл!
— Этого я и желал бы более всего, — скромно сказал Свиридов. — Я желал бы, чтобы ты с твоими методами обо мне забыл.
— Говорит и не знает, что говорит! Что он такое говорит! — заахал Господь. В былое время он явился бы, конечно, в ином обличье. Как почти во всей хорошей советской фантастике, в мечтах мэнээса, он явился бы в облике старого очкастого учителя, доброго и всепонимающего, в облике железной необходимости с человеческим лицом, и благословил бы на гибель и ужас с этим самым человеческим лицом, и все были бы довольны. Но Господь тоже эволюционирует, как все живое, мир распустился, учитель давно на пенсии, а пенсионер ворчлив по определению. — Ты понимаешь ли, что ты несешь?! Для человека с сотворения мира не было хуже наказания, чем быть отверженным от взора Божия! А тут я смотрю на тебя в упор большими круглыми глазами, и ты недоволен! Ему не нравится список, скажите пожалуйста. Как ты предлагаешь рулить миром без списка? Я говорю: Свиридов, к доске. Свиридов пошел к доске. Что это такое, какие-то подтирки, вычеркивания? Уже ты давно мне внушаешь определенные подозрения, и уже я частично вызвал родителей!
— А, — вяло сказал Свиридов. — Пошел шантаж.
Господь понял, что переборщил, и попытался взять лаской.
— Ну слушай, — сказал он по-товарищески. — Ну как ты хочешь, чтобы строился сюжет? Как я вообще буду формировать человека, если он все время ускользает из рук? Чего ты боишься, неужели у тебя есть сомнения, что это лично я затребовал твое дело и внес тебя в список? Ты пойми, дурацкая твоя голова, что если ты не будешь состоять в этом списке — ты будешь состоять в списке людей, вычеркнутых из списка, и я отнюдь не знаю, в каком лучше.
— Было, все было, — сказал Свиридов. — Не забывай, что ты мне кажешься и что вообще ты ворона.
— Может быть и да, а может быть и нет, — сказал Господь. — Может быть, и ты мне кажешься. Оставим, однако, эту демагогию и поговорим как серьезные люди. Ты скажешь мне, конечно, да уже и говоришь, собственно, что люди из списка — дурные, глупые люди, что они идут на мертвое дело и уважают себя ни за что. Ха-ха, не думаешь ли ты, что я сам этого не знаю? Я так все тут устроил, что немертвых дел тут нет, все со всех сторон хороши, и единственное немертвое дело можешь в данную минуту сделать ты, встав со стула и пойдя отсюда. Не скрою, соорудить такую конструкцию, в которой все было бы одинаково безнадежно, кроме кратковременных периодов вдохновения и вспышек личного выбора, было делом трудным и тонким, и именно за это, на мой взгляд, меня следовало бы похвалить прежде всего. А не за какие-то сомнительные горы и звезды, перечисленные в одном памятнике народного творчества. Хочу заметить кстати, что этот свой Ветхий Завет они сочиняли сами, без всякого моего участия, и их претензии на избранность мне довольно смешны.
— Да, да, я догадывался.
— Все обо всем догадываются! — воскликнул Господь. — Штука в том, что одним нужны подтверждения, а другие способны действовать сами. Тебе нужны подтверждения, вот, даю. Все эти декабристы, выходящие на площадь, и все остальные несогласные ни к чему хорошему не ведут и вообще