каждый, в чьем-нибудь обязательно окажешься! Что теперь, идти башку подставлять?
— Я не знаю, — сказала она, снова изображая беспомощность. — Я только знаю, что когда говорят: «Евреи, выйти из строя», надо выходить, даже если ты не еврей.
— Кому надо?! — закричал он, вскакивая. Еще немного — и он ударил бы ее.
— Евреям надо… Если все выйдут — всех же не расстреляют…
— Расстреляют как милых. Меньше пленных — меньше расход.
— Тогда мне надо.
— Ну так и выходи, и не смей обличать белобрысых евреев, которые не выходят из строя! Что за философия, я не знаю, что за безумное требование все время умирать! Что ты все оправдываешь войной! Эти, на израильских форумах, где Лурье полощут, тоже все орут: война, война, мы воюющая страна! На нас падают ракеты, мы всегда правы! Сейчас никто еще не кричит: «Евреи, выйти из строя», — а вы уже шагаете!
— Потому что, когда крикнут, будет поздно, — сказала она, не глядя на него.
— А ты уверена, что крикнут?
— А ты — нет?
— А я — нет. И уволь, жить по логике войны я не собираюсь. По этой логике надо все прощать вожаку и объединяться с Панкратовым.
— Да не объединяйся, — сказала она. — Ну хочешь, я завтра не пущу Панкратова? Я сейчас ему позвоню и скажу, что он дома нужнее, надо сайт поддерживать, если что-то со мной или с Бодровой…
— Как же, останется он. Он теперь небось у Жухова правая рука. Кстати, я далеко не убежден, что сам Жухов пойдет на марш. Наверняка в пробке застрянет.
— Он пойдет, Сережа.
— Тем хуже.
— Сереж, — сказала она после паузы. — Если ты думаешь, что я все это не понимаю…
— Понимаю и иду, ага.
— Если все идут, то нельзя быть в списке и не пойти.
— Почему же? — Он остановился перед ней, засунув руки в карманы. — Я, например, не пойду. И уверен, что половина не пойдет.
— Да, наверное, — вздохнула она. — Я имею в виду — мне нельзя.
— Ну, если ты все решила — давай. Идите, переводите теоретический спор, в котором был еще хоть какой-то смысл, в плоскость мордобоя. Оно и проще. Средневековье так средневековье. Я не понимаю только, зачем тебе мое одобрение.
— А я сама не знаю, — просто призналась она. — Страшно очень дома одной сидеть. Мама плачет.
Он представил их жалкую квартирку, заснеженную клумбу под окнами, чахлые цветы на подоконниках, вечно несчастного ваньку-мокрого, плачущего по всем бедным замерзшим деревцам и кустикам за окнами; Валенькины грамоты под стеклом, пела в хоре, Валенькины детские рисунки. Хорошо оплетают, славно придумали. Кто раз придет, будет вечно виноват.
— Это я виноват, что она плачет?
— Да никто не виноват, Сережа. Я просто думала… ну совершенно же некуда деваться больше. Я к ним не могу.
Они сейчас у Волошина сидят, корреспонденты там… У корреспондентов рожи злорадные… Думаешь, мне кажется, я права во всем? Мне кажется, я вообще сволочь последняя…
— И все-таки идешь.
— Ну а как, Сережа?
Чуть не разревелась, но сдержалась. Был бы перебор.
— А так, — ответил он. — Справляться со своей проказой наедине. Делать из нее литературу, кто умеет. Жить, будто нет проказы. Есть разные варианты, но маршировать с трещотками, с провокаторами, с ворами в первых рядах — это спасибо.
— Сереж, — заговорила она быстро, подняв на него мокрые глаза. — Сереж, я никого в жизни не любила, как тебя. Ты можешь жить как хочешь, я ничего от тебя не требую. Сережа, пойдем завтра с нами, ради бога, пойдем…
— Это еще зачем?
— Ну не знаю, не знаю я! Почему-то мне кажется, что если будешь ты, они нас не тронут. Ты известный, тебя показывали, ты Тэссе своей пишешь…
— Я уже месяц Тэссе не пишу.
— Сережа, милый, пойдем. Пойдем, пожалуйста. Я с тобой не боюсь, никогда ничего не боюсь с тобой, я даже залететь с тобой не боялась, помнишь?
О, как безупречно она подбирала аргументы, как отлично строила речь; нет, эта девочка не пропадет. Когда-нибудь, лет через двадцать-тридцать, а впрочем, история ускоряется, — в дни, когда я буду листать мое досье, в том числе все эти доносы, которые воображал себе в первые списочные недели… тогда Валя будет королевой, лидером межрегиональной группы, любимицей телевидения, колумнистом обновленного «Огонька». Нас будут презирать за то, что мы не уехали. Пусть. Кончится-то все равно тем же самым.
— Валя. Валь, хватит.
Она хватала его за руки.
— Валь, я просто никуда не выпущу тебя завтра.
— Не выпускай, не выпускай, хорошо. Только пойдем с нами завтра, Сережа, ради бога, пойдем…
Что ты будешь делать! «Кончится тем же самым» — да, это верно не только применительно к истории, это верно применительно ко всему. На простынях, еще пахнущих Викой. Сволочи мы, сволочи, скоты, нет нам названия. И плакала, все время плакала, как тогда, со своим благоверным. Его не удержала, а меня, кажется, удержит.
Она заснула мгновенно, долгая бессонница, наверное.
Что мне теперь делать?
Придется идти.
Это решение заполнило комнату, как сундук. Нечем стало дышать. И во сне он все убегал, убегал.
В восемь утра Свиридов сел к компьютеру и открыл сайт Списка.
Он сделал это в безумной надежде получить последний толчок, обрести решимость, бросить на весы ничтожное привходящее обстоятельство: человек в тупике, в состоянии неразрешимого выбора, живет в беспрерывном ожидании решающего аргумента и прислушивается к чему угодно, цепляясь за четное число фонарей или трещин в асфальте, не понимая, что любой выбор будет хуже ожидания. Валя спала — счастливо и безмятежно, как народоволка перед терактом: решение принято, прочее в руках судьбы.
Свиридов открыл сайт и не нашел себя в списке.
В первый момент он, естественно, решил, что ошибся его измученный мозг. Он подробно, имя за именем, прокрутил свою, наизусть известную часть списка — Самсонова, Сварцевич, Стародумов… Стародумов шел сразу после Сварцевича. Свиридова не было. Он исчез. Его устранили.
Свиридов раскинул «Солитер», проверяя свою адекватность. Вышли два туза, но это было уже неважно. Он правильно различал масти и не путал карты. Все это что-то значило. Он проверил Валю: Голикова была на месте. Ее призыв так и висел сверху. До выхода на проспект Сахарова оставалось два часа.
Ругательски себя ругая за то, что новости списка для него важнее личных, Свиридов открыл свою почту на Яндексе. Непрочитанных писем было два. «Озон» приглашал на распродажу, Гаранин требовал: «Звони срочно!».
Он открыл гаранинское письмо, удивляясь размеренности и неторопливости собственных движений. Шестым чувством он понимал, что все уже нормально, но еще боялся словесного оформления: ад казался слишком близок и страшен, чтобы возвращаться туда.
«Серый! — писал Гаранин. — С тебя пузырь. Звонил с вечера но не дозвонился. Ты отключен на хуй. Я на связи. Ура не ссать. РГ».
Свиридов прочел и несколько раз перечел это письмо, с умилением отмечая пропущенные запятые.