так сказать, обычные: как передать все оттенки, которые имеют в русском разные ласкательные, уменьшительные, – всю ту вибрацию чувств, которая так хорошо отражена в русском фольклоре в отношении окружающего – людей и природы. Но вот одно место ее уж очень серьезно затруднило. Арина
Федосова говорит в одном из своих причитаний о том, что после смерти своего мужа снова вышла замуж:
Я опять, горе-бедна, кинулась, За друга сына да за отцовского…
Франсуаза спрашивает: 'Что же это значит; она вышла за брата своего мужа? За другого сына отца своего прежнего мужа?' Я говорю: 'Да нет, это просто такое выражение: Федосова хочет сказать, что у ее второго мужа тоже был отец'. Франсуаза еще больше удивляется: 'Но разве не у каждого человека есть или был отец?' Я ей отвечаю: 'Да, это так, но когда хочешь вспомнить о человеке с ласкою, то мысль невольно кружится вокруг того, что у него были родные, – может быть, дети, может быть, братья и сестры, жена, родители. Зимой я увидел, как погиб под грузовиком человек. В толпе больше всего говорили не о нем, а о том, что, может быть, у него дома остались дети, жена, старики… Жалели их. Это очень 'русская черта'. И приветливость у нас часто выражается в таких словах: родненький, родименький, сынок, бабушка…' Франсуаза вспыхивает: 'А, вот что это значит! Я на улице спросила одну пожилую женщину, как найти нужную мне улицу, а она сказала мне: 'Доченька!' – 'Вот именно, Франсуаза, она хотела обратиться к вам ласково'. – 'Значит, она хотела сказать, что я могла бы быть ее дочерью? Но разве она не заметила, что я иностранка?' Я рассмеялся: 'Конечно же, она заметила. Но она именно потому и назвала вас доченькой, что вы иностранка, чужая в этом городе, – вы же ее спросили, как пройти куда-то'. – 'Ах!' (Франсуаза заинтересована.) Я продолжаю: 'Если вы иностранка, вы, значит, одна в Ленинграде. Пожилая женщина, называя вас доченькой, не хотела непременно сказать, что вы ее дочь. Она назвала вас так потому, что у вас есть мать или была мать. И именно этим она вас приласкала'. – 'Как это по-русски!'
И дальше разговор пошел о том, где и когда в русской поэзии или в русской литературе ласковость к человеку выражается в том, что у него есть родные. Вот, например, 'Повесть о Горе-Злочастии'. В ней выражается необыкновенная ласка к беспутному ее герою – 'молодцу', и начинается она с того, что у молодца этого были родители, которые берегли его и хблили да жить 'научали'. А когда молодцу в 'Повести о Горе-Злочастии' становится особенно худо, то поет он 'хорошую напевочку', которая начинается так:
Безпечальна мати меня породила, гребешком кудрецы розчесывала, драгими порты меня одеяла и отшед под ручку посмотрила, хорошо ли мое чадо в драгих портах? – а в драгих портах чаду и цены нет!
Значит, и красивым-то молодец вспоминает о себе с матерью – как мать на него 'отошед под ручку посмотрила'.
Франсуаза вспомнила, что в ее родном Безансоне поставлены 'Три сестры' Чехова и французы очень любят эту пьесу. Ведь и тут речь идет именно о трех сестрах, а не о трех подругах, трех разных женщинах. То, что героини – сестры, – это ведь особенно и нужно русскому зрителю, чтобы им сочувствовать, возбудить к ним симпатии зрителей. Чехов замечательно угадал эту черту русского читателя.
И дальше мы стали вспоминать, сколько в русском языке слов с корнем 'род': родной, родник, рбдинка, народ, природа, родина…
Слова эти как бы сами слагаются вместе! Родники родной природы, прирожденность родникам родной природы. Исповедь земле. Земля – это главное в природе. Земля рождающая, Земля урожая. И слово цвет – от цветов! Цвета цветов! Рублевское сочетание – васильки среди спелой ржи. А может быть, голубое небо над полем спелой ржи? Все-таки васильки – сорняк, и сор-няк слишком яркий, густо-синий – не такой, как в рублевской 'Троице'. Крестьянин не признает васильки своими, и рублевский цвет – не синий, а скорее небесно-голубой. И у неба сияюще-синий цвет, цвет неба, под которым зреют колосистые поля ржи (в этом слове тоже корень, связанный с ростом, урожаем, рождением; рожь – это то, что рожает земля).
Для русских природа всегда была свободной, волей, привольем. Прислушайтесь к языку: 'погулять на воле', 'выйти на волю'. Воля – это отсутствие забот о завтрашнем дне, это беспечность, блаженная погруженность в настоящее.
Широкое пространство всегда владело сердцами русских. Оно выливалось в понятия и представления, которых нет в других языках. Чем, например, отличается воля от свободы? Тем, что воля-вольная – это свобода, соединенная с простором, с ничем не прегражденным пространством. А понятие тоски, напротив, соединено с понятием тесноты, лишением человека пространства. Притеснять человека – это прежде всего лишать его пространства. 'Воля вольная'! Ощущали эту волю даже бурлаки, которые шли по бичевё, упряженные в лямку, как лошади, а иногда и вместе с лошадьми. Шли по бичевё, узкой прибрежной тропе, а кругом была для них воля. Труд подневольный, а природа кругом вольная. И природа нужна была человеку большая, открытая, с огромным кругозором. Поэтому так любимо в народной песне полюшко-поле. Воля – это большие пространства, по которым можно идти и идти, брести, плыть по течению больших рек и на большие расстояния, дышать вольным воздухом – воздухом открытых мест, вдыхать в грудь ветер, чувствовать над головой небо, иметь возможность двигаться в разные стороны – как вздумается.
Что такое воля вольная, хорошо определено в русских лирических песнях, особенно разбойничьих, которые, впрочем, создавались и пелись вовсе не разбойниками, а тоскующими по вольной волюшке и лучшей доле крестьянами. В этих 'разбойничьих' песнях крестьянин мечтал о беспечальности и отплате своим обидчикам.
Русское понятие храбрости – это удаль, а удаль – это храбрость в широком движении. Это храбрость, умноженная на простор для выявления этой храбрости. Нельзя быть удалым, храбро отсиживаясь в укрепленном месте. Слово удаль очень трудно переводится на иностранные языки. Храбрость неподвижная еще в первой половине XIX в. была непонятна. Грибоедов смеется над Скалозубом, вкладывая в его уста такие слова: 'За третье августа засели мы в траншею, ему дан с бантом, мне – на шею'. Смешно – как это можно 'засесть' да еще в 'траншею', где уж вовсе не пошевельнешься, и получить за это боевую награду.
Помню в детстве русскую пляску на волжском пароходе компании 'Кавказ и Меркурий'. Плясал грузчик (звали их 'крючниками'). Он плясал, выкидывая в разные стороны руки, ноги, и в азарте сорвал с головы шапку, далеко кинув ее в столпившихся зрителей, и кричал: 'Порвусь! Порвусь! Ой, порвусь'. Он стремился занять своим телом как можно больше места.
Быстрая езда – это тоже стремление занять побольше места.
Русская лирическая протяжная песнь – в ней также есть, тоска по простору. И поется она лучше всего вне дома – на воле, в поле.
Колокольный звон должен был быть слышен как можно дальше. Когда вешали на колокольню новый колокол, нарочно посылали людей послушать, за сколько верст его слышно.
Особое отношение к пространству видно и в былинах. Микула Селянинович идет за плугом из конца в конец поля. Вольге приходится его три дня нагонять на молодых бухарских жеребчиках:
Услыхали они в чистбм поли пахаря,
Пахаря-пахарюшка.
Они по день ехали в чистом поли,
Пахаря не наехали,
И по другой день ехали с утра до вечера,
Пахаря не наехали,
И по третий день ехали с утра до вечера,
Пахаря не наехали.
Ощущение пространства есть и в зачинах к былинам, описывающим русскую природу, есть и в желаниях богатырей, Вольги например:
Похотелось Вольги-то много мудрости: Щукой-рыбою ходить Вольгй во синих морях, Птицей соколом летать Вольгй под оболока, Волком и рыскать во чистых полях.
Или в зачине былины 'Про Соловья Будимировича':
Высота ли, высота поднебесная, Глубота, глубота акиян-море, Широко раздолье по всей земли, Глубоки омоты днепровския…