пространство, возвышалась двухметровая фигура сидящего вождя. Вдобавок Ленин был щедро позолочен. Памятник, если не считать места и расцветки, в сущности, был неплох. В массивной, мощной фигуре была немалая экспрессия. Правое плечо статуи скульптор, накренив, выставил вперед, и ты понимал, что через минуту Ленин просто раздавит своего оппонента.
В любую погоду Фарабин гулял в шляпе. Подходя к клумбе, он всякий раз приподнимал ее и кланялся. В этом не было грана иронии, ничего, кроме нежности и почтения. Наверное, иначе заниматься одним человеком всю жизнь просто невозможно. На черепе Ленина часто сидела голубка. Испуганная взмахом шляпы, она послушно взлетала, и вид был такой, будто Ленин ему как старому знакомому отвечает поклоном на поклон. Номер со шляпой удавался не каждый день, но когда выходил, Фарабин до конца прогулки был весел, смешлив.
Сумасшедший дом, слушающий рассказ о себе вежливый золотой Ильич, сам стиль фарабинского повествования действовали и на меня. Для Александра Васильевича и сейчас Ленин, вне всяких сомнений, был жив, по ходу дела Фарабин мог поклясться его именем, мог, не особенно смущаясь, призвать в свидетели, что ничего не добавляет и не убавляет.
Надо сказать, что свои ленинские истории Фарабин рассказывал не подряд; хронология, последовательность, логика изложения волновали его мало. Один эпизод сменял другой по внешности безо всякой связи, вдобавок многое повторялось, и ты только потом, через неделю-две, начинал видеть, что это не прокол рассказчика. Больной Ленин приходил к одной и той же мысли трудно и с разных сторон. В этом была неизбежность всего, и Фарабин должен был нам ее показать. Мы обязаны были понять, что судьба не оставила Ленину и малейшего шанса себя обмануть, хоть как-то разминуться с тем, что было ему предназначено.
Медленно, не спеша, он рассказывает нам о человеке, отчаянно, иногда просто до безумия боящемся повторить ошибку. Хотя после двух инсультов Ленин так и не оправился - речь, например, утрачена полностью, - в нем прежняя вера и прежняя решимость нас спасти. Как - он пока не знает. То есть уже догадывается, уже различает путь, но идти по нему робеет, уж больно он нов, непривычен. В эти годы Ленин много думает о Боге, но не оттого, что тяжело болен и сознает близость смерти. Никакой улицы с односторонним движением. Он не блудный сын, возвращающийся к отцу, не грешник, из последних сил вымаливающий спасение. На путях промысла Божия роль Ленина по-прежнему велика, и Господь это не забывает.
Пытаясь объяснить Ленину, что Он от него хочет, Бог то и дело подает ему знаки, может взять и повести за руку или напрямую сказать. Впрочем, когда Ленин упорствует, бывает, что Господь теряет терпение и, будто Иону, жестоко его бьет. Каждый удар отбрасывает Ленина обратно в детство, дальше и дальше вглубь его. Но пройдет не один месяц, прежде чем Ленин начнет понимать, что это не наказание, а путь, что все правильно и он не должен противиться.
Как бы Ленин ни стремился к Богу, новая дорога дается ему нелегко; для него она разрыв с прежней жизнью, разрыв с партией, с рабочим классом. Последнее Ленину особенно тяжело. Ведь он не был обычным, маленьким человеком, о котором никто не знает и от которого ничего не зависит, уход которого даже не заметят. Он был вождем, он намечал и прокладывал курс, и миллионы шедших вслед верили ему больше, чем себе. И вот теперь Господь говорит, что ждет Ленина не с рабочими. То есть требует ясного безоговорочного отступничества, объясняет, что так нужно, другого выхода нет.
Фарабин успел рассказать о Ленине многое, к сожалению, дома больница стала быстро забываться. Что-то, конечно, осталось, а остальное за год-два стерлось, как тряпкой. Фарабин тоже отошел в тень. Я и про его рукопись ничего не помнил, пока одна история нежданно-негаданно сюда вдруг не вырулила. Теперь, когда я не раз и со старанием прочел его труд, хочу отдать автору должное - работа им сделана уникальная.
“Не новость, - начинает Фарабин еще в вестибюле (для меня это первая прогулка), - что во всем, что касается политики, Ленин обладал редкой интуицией. Тем не менее сейчас довериться ей ему было нелегко. Чересчур сильна была инерция и сильна была власть, доставшаяся ему в семнадцатом году, обе, будто клещами, держали Ленина в прежней колее. Обе, как заведенные, твердили, что быстрее них к цели его никто не выведет. В общем, похоже, что свернуть ему помогли, а может, и принудили. Но как бы ни было тяжело, Ленин и тут вел себя честно. По свидетельству сестры Марии, умирая, видя, что умирает, он упрекал Господа только в одном: что оставшейся ему жизни хватило лишь на несколько начальных шагов, что ему недотянуть и до первого поворота. Стрелочник, словно паровоз, перевел его на другой путь, он понял и принял это, сказал тем немногим из старых друзей, кого был готов с собой взять, чтобы они гуськом и на йоту не уклоняясь шли в кильватере, и тут же Господь его прибрал.
Смею предположить, - продолжает Фарабин, - что первый намек, куда и с кем он должен идти, был Ленину сделан еще летом восемнадцатого года. На Дону тогда зашевелилось офицерье, казаки, скопом избравшие в атаманы генерала Корнилова. Обстановка складывалась непростая, и на секретариате партии обсуждалось, как помешать белым начать Гражданскую войну. Главным докладчиком был Троцкий, отличный практический работник и тут же - невозможный мечтатель.
Троцкий верил, что пока Гражданскую войну предотвратить или подавить в зародыше можно. Главное - не теряя времени, начать собирать досье на известных белых генералов. Надо ясно представлять, на что каждый из них способен и, следовательно, чем опасен. Троцкий к подобным вещам был очень внимателен, считал, что психология командира, характер, устройство его ума в военном деле важнее и ружей, и пушек. Сам Ленин считал это блажью, вопрос в том, есть или нет у самого Троцкого военный талант, но решил, что мешать не будет, хочет - пусть тешится.
Известно, что ложка хороша к обеду. Так вот ровно накануне наркомвоенмор получил от Дзержинского королевский подарок. Три дня назад чекисты на Моховой в квартире племянницы генерала изъяли весь корниловский архив. Сотни листов, собственноручно начерченных им диспозиций войск, многие еще со времен учебы Корнилова в кадетском корпусе. Штабные карты с его поправками и комментариями, вдобавок пять связок писем, отправленных жене с фронта. Пока Троцкий с увлечением объяснял, что есть в бумагах Корнилова такого, без чего революция обречена, члены ЦК, скучая, передавали друг другу генеральские письма. Увы, лапидарные, без единого живого слова. То ли он не любил жену, писал просто из приличия, то ли не умел. Даже штабные карты были интереснее, но и на них единственное, что увлекло цекистов, - лица младенцев, которыми Корнилов занимал все поля. Личики, надо сказать, очень выразительные, с большими умными глазами, толстыми щечками и ротиком, приоткрытым и на редкость насмешливым. Ленину они тоже понравились, он даже не удержался, что с ним бывало нечасто - сострил: “Так вот кто будет освобождать святую Русь, - и добавил: - Да тут их на целую армию”. Все засмеялись, но Троцкий посмотрел на него с укором, и Ленину стало стыдно.
Потом были два года тяжелой войны. Дважды, когда Колчак перевалил Урал и когда Деникин готовился штурмовать Тулу, и ему, и другим казалось, что большевизм в России доживает последние дни. Мучаясь, готовясь к концу, он несколько дней неотвязно думал, пытался понять, где ошибка, что было сделано не так. О Боге, конечно, не вспоминал, искал ответа у Маркса. А дальше, будто по волшебству, дела на фронте наладились, белые еще быстрее, чем наступали, принялись отходить, позже и вовсе побежали, и сомнения Ленина оставили.
К двадцатому году Гражданская война сошла на нет, запертый в Крыму Врангель был ее отголоском, не больше. Пришло время от Балтики до Тихого океана навалиться целой огромной страной и строить социализм. Пришло время еще стремительнее, чем белых, громить разруху, голод, тиф - здесь-то все и забуксовало. Машина вроде бы работала, крутились большие и маленькие колесики, но, как на льду, - вхолостую.
Соратники считали, что это трудности роста, пара-тройка чисток выгонит из партии плохих коммунистов, перерожденцев, прочую примазавшуюся сволочь, а пока нечего на пустом месте пороть горячку. Сейчас не тот случай, когда промедление смерти подобно. Но к Ленину опять вернулись сомнения. Азарт спал, и с каждым днем он яснее понимал, что они идут не туда. Наверное, он обязан был выступить, заявить это громко, во всеуслышанье, но он медлил, более того, как и раньше, продолжал вести партию за собой.
То был огромный непростительный грех. Партия с начала и до конца была его дитем, он породил ее и выпестовал. Для него она была даже больше собственного ребенка, ведь пуповину он никогда не обрезал. За два десятилетия они так друг друга проросли, что он и думать боялся, что однажды она останется без