отличном настроении, играла одну пьесу за другой, а он стоял рядом и, положив руку на гладкую холодную крышку рояля, завороженно слушал вибрацию дерева.

За столом, когда она кончила музицировать, разговор вновь вернулся к рукам. Через Демидова Ленин спросил мальчика, что он ими еще может делать. Тот ответил, что, например, по напряжению мышц, по биению жилки легко определяет настроение собеседника: нервничает ли он, волнуется, что скрывает, говорит правду или уже изготовился ко лжи. Рассказал, что если человеку плохо, если он страдает, это сразу передается тому, кто держит его руку. Дальше беседа уже не сбивалась. Особенно интересно мальчик говорил о движении воздуха и о запахах, которые тоже редко его обманывают.

Ленин и Крупская еще за супом обратили внимание, что всякий раз, когда прислуга входит в столовую, мальчик едва заметно вздрагивает, и теперь через Демидова Надежда Константиновна спросила, не мешало ли ему чего-нибудь. Он хорошо улыбнулся и объяснил, что Ленин не хуже его знает: без надежных информаторов не выжить. О вошедшем человеке ему говорит волна воздуха. Сначала, добравшись до него, она упирается в щеку, затем вместе с запахом соскальзывает вниз. Добавил, что и о демонстрациях он узнает по сильному движению запахов. Но хаоса в них нет, струи рабочих колонн двигаются мощными, тугими потоками, лишь во время митинга переплетаясь в косу. Сказал, что любит, когда рядом маршируют сильные и жесткие запахи рабочих - табака, свежесрубленного дерева, металла, густой масляной смазки и тут же мягкие запахи труда и тела работниц, запахи свежевыстиранного белья, молока, пота, мыла.

Но до конца своей жизни Крупская вспоминала не это. Уже в дверях, прощаясь, мальчик вдруг взял руку Демидова и своими длинными сильными пальцами что-то лихорадочно принялся выстукивать. У Крупской не было сомнений, что речь идет об оставшемся в комнате Ленине, что именно ему он хочет сказать нечто очень и очень важное. Но Демидов против ожидания ничего проговаривать не стал, наоборот, засуетился, заспешил. Было видно, что он доволен визитом и теперь боится испортить впечатление. Мальчик, однако, оказался непрост. Изобретательный и упорный, он ронял то шапку, то рукавицы, то шарф, влезал ногами в чужую обувь, и Демидову все не удавалось его выпроводить.

Несколько минут Крупская наблюдала за возней, а потом ей надоело, и она велела перевести, чего ребенок добивается. К сожалению, Демидов был прав, просьба оказалась не слишком приятной. Мальчик умолял, чтобы Ленин дал ему ощупать свое лицо, иначе он боится, что когда придет время, он его не признает. Передавать подобные вещи Крупская, конечно, не собиралась, но Ленин из комнаты услышал слова Демидова и, к ее удивлению, согласился.

В тот же вечер Крупская записала в дневнике, что когда Демидов со своим воспитанником ушел, Ленин взял ее за руку, несколько минут поглаживая, держал и вдруг неожиданно сказал: “Не грусти, каждому свое. Мы - творцы переходных форм к коммунистическому строю, но мы были необходимы, без нас не пришли бы другие, те, кто уже - сам коммунизм”.

Урок № 3

Предательство слов

После первого удара, рассказывал Ищенко, Ленин стал думать тяжело, неуверенно. Мысль часто уходила, рвалась, и вернуть ее силой нечего было и пытаться. В лучшем случае он, как в детской игре, получив штраф, откатывался на старт и без особой надежды начинал по-новому. Помешать ему могло что угодно: скрипнувшая половица, отголосок чужого разговора, залетевшая в комнату муха. Его приводили в ярость любые звуки; захлебываясь ненавистью, он кричал, стучал палкой, и если в тот день его слушались ноги, топал ими. Но толку не было. Сколько бы Ленин ни орал, немощь и бессилие никуда не девались, он лишь еще больше слабел и вдруг совершенно по-стариковски обмякал. Через минуту, завалившись набок в своей коляске, уже спал. От этих обрывов - его всегдашний страх, что он ничего не успеет довести до конца, так и потеряет на полдороге. Правда, иногда что-то само собой возвращалось, восстанавливалось, будто его пожалели и подали на бедность. Но радости от подобных подарков было немного.

Ленин, говорил Ищенко, в самом явном, самом решительном смысле был словесным человеком. Без слов, мысленно не проговорив то, что чувствовал, он не мог ни распробовать еды, ни даже понять, жарко ему или холодно. Музыку, которую он с детства очень любил, - и ту, прежде чем допустить в себя, он сначала видел в каких-то конструкциях из букв, и лишь затем звуки постепенно освобождались от них.

Он знал эту свою зависимость от языка, но никогда о ней не жалел, наоборот, гордился. Он как бы заключил со словами вечный пакт, и вместе, на пару, они легко расправлялись с любым противником. Ведь он, хоть и грассировал, и шепелявил, был прирожденный оратор, умел говорить так, что люди, боясь пропустить единое слово, до последней степени напрягали слух, главное же - верили ему. Еще важнее для Ленина были чтение и письмо. Но после удара все изменилось. Из человека он вдруг стал превращаться в бессловесную скотину. Слова бросали его одно за другим. Они уходили, не оглядываясь и безо всякой жалости, и Ленин был потрясен.

Через полгода, постепенно привыкая к новому положению, Ленин вдруг понял, что мир потому подл и гнусен, что мы, не стесняясь, возводили его вот такими, всегда готовыми на измену словами. Он и сам был не последний строитель. Ленин помнил первые слова Евангелия от Иоанна: “В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог”. Человек же однажды решил, что слово больше и сильнее Бога, пока ты с ним, пока вы заодно, можешь никого и ничего не бояться. Но это неправильно. Стоит Богу на шаг отступить от слова, как оно становится самозванцем, вором.

Когда Ленин понял, что слова окончательно его предали и уже не вернутся, он три дня безутешно плакал, буквально захлебывался слезами, даже у Крупской не получалось его успокоить. Он и позже до последних дней жизни не мог простить им измены. Сколько ни обещал, ни давал зароков, то и дело к ней возвращался. Также в слезах или проклинал их, или объяснял себе, что разрыв с ними ему лишь на руку. Как Иов, он должен все потерять и всего лишиться, только тогда ему откроется правильный путь. Верил ли он в это, я сказать не берусь.

Вторую половину двадцать второго и весь двадцать третий год Ленин не просто клеймил слова, а много и разное о них думал. Он уже и раньше склонялся к мысли, что то, что человек видел, обонял, осязал, слышал - все чувства, данные ему Господом до грехопадения, были совершенны и в переводе на слова не нуждались. Другое дело - после изгнания Адама из Рая. Именно тогда мы перешли на условный лживый язык и заболтали Божий дар. Наверное, просто испугались яркости Творения, яркости мира, спрятали его и спрятались от него, будто одеялом прикрылись словесной шелухой. Хотели скрыть свой грех, как Каин тело убитого Авеля. Говоря себе, что рад, что слова бежали от него, будто от прокаженного, что с еще большей прытью и раньше ему самому надо было от них спасаться, Ленин теперь не сомневался, что единственное назначение слов - думать о Боге и с Богом говорить, все же остальное от лукавого. Правда, еще целый год он верил, что при коммунизме люди отмоют слова, но позже с печалью понял, что ничего тут не исправишь - если человеческий язык хоть раз всуе касался слова, оно погублено навек.

Крупской он объяснял, что Господь добр, но изначала мир создан так, что, стоит Ему оказаться рядом с грехом, от того остаются одни уголья. Вместе с грехами, будь мы даже праведны, как Моисей, Он испепелил бы и нас. Господь знал людскую натуру, иллюзий у Него было мало, и все же Он верил в человеческое раскаяние. Он ждал нас не меньше, чем отец ждет блудного сына, и раньше мироздания, раньше, чем отделил свет от тьмы, создал слова, хотел нам помочь. Ими, нечистые, с головы до ног в крови, даже не осмеливаясь к Нему подойти, мы все же могли к Нему обратиться. Но и этот путь к спасению мы себе тоже закрыли.

Сейчас он поражался неуклюжести слов. Их были миллионы, но передать ими вкус или запах нечего было и пытаться. Конечно, виноделы и парфюмеры как-то друг друга понимали, но ведь ясно, что куда лучше просто налить соседу то же вино, что у тебя в бокале. Слова, говорил он Крупской, были, есть и будут суррогатом, ложью, вернуться в тот мир, что дал человеку Господь, мы сможем, только от них отказавшись.

Есть пять первоначальных чувств, каждое со своим собственным языком: осязание, обоняние, зрение, слух, вкус. Надо научиться жить одними ими. Ими выслеживать добычу, распознавать болезни и понимать стоящего рядом, любит ли он тебя, честен ли или, наоборот, враг.

Он вспоминал так любимую им охоту. Сидишь с ружьем в засаде, и вот напарник показывает тебе глазами на раздвигающего кусты зверя - и не надо никаких слов. То, что видит он, видишь и ты, а когда вы уйдете, все это кончится, но беды тут нет. Будет другой зверь и другая птица, другое дерево и другая трава.

Вы читаете Будьте как дети
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату