думала о своих ухажерах, чтоб им всем оптом и в розницу провалиться под землю за то, что навлекли на нее такие муки. И дело не в одном страхе перед Никодимом, просто с каждой минутой исповеди грех, который она совершила, в ее же собственных глазах разрастался и разрастался, и теперь в сравнении с ним любые послушания, любые епитимьи начинали казаться недостижимой милостью.
Возможно, в этом и состоял Никодимов дар: при нем любое самое незначительное прегрешение превращалось в какой-то дьявольский храм - огромный и совершенно черный, без окон, без дверей, без свечей и светильников, в который ты входил, как Иона в чрево кита, и из которого - сомнений тут быть не могло - без его помощи никому было не выбраться. Не стоило и пытаться. И вот, когда она понимала, что с ней все кончено, она погибла и не сейчас, в земной жизни, а навеки, тут-то рядом и оказывался Никодим - последняя надежда. Пусть он был с ней строг и слова говорил тоже суровые, жесткие, но он приходил на помощь, протягивал руку и спасал, вытаскивал прямо из бездны.
А Никодим продолжал объяснять - хотя ей и в голову не приходило перечить, - что для Господа мысленные грехи ничуть не менее ненавистны, чем обычные, и зря она думает, что какая-то похотливая мысль мелькнула - и нет ее, все это грех, настоящий, большой грех, и если он не будет отмолен, гореть Дусе в аду. Но как же мал в ней был тогда страх Божий, потому что в следующий раз, бывало, и недели не проходило, она снова бежала к Никодиму и снова надеялась, что вот сегодня он ей наконец скажет: можешь, можешь снова выйти замуж - ничего плохого я тут не вижу, ты была не худшей женой, а теперь муж твой убит и в супружеской верности больше не нуждается. Он сейчас в раю, рядом с престолом Господним, потому что погиб за правое дело. То есть ты исполнила перед ним свой долг и вольна распоряжаться собой, как хочешь.
Отец Никодим не только карал - Дусе им было обещано, что, дав обет послушания, без сожаления отказавшись от собственной воли и подчинившись своему пастырю, она въявь увидит дорогу, идя по которой сможет спастись. Кроме того, сразу почувствует неслыханную, почти ангельскую легкость. Увы, в последнем он ошибся: путь к награде получился для нее долог и мучителен. В том, что она шла к Богу с таким трудом и с такими огорчениями, Дуся позднее винила и себя, и наставников, каждый из которых звал, тянул ее душу в свою сторону. Почти пять лет она скрывала, прятала Амвросия и Никодима друг от друга, и в этом несомненном грехе винила их обоих, которые взялись ею руководить, а договориться между собой, раз и навсегда решить наконец, чья она, не могли.
Дуся вообще отчаянно боялась любого разлада, знала, что ни в коем случае не должна становиться яблоком раздора, этакой Еленой Прекрасной, но, прожив почти два года в ежедневном общении с отцом Амвросием, через три месяца после его ареста поняла, что самочином одна не справится. Отец Амвросий очень поднял, развил ее душу, приблизил ее к Богу, и теперь Дусе казалось, что без помощи наставника она ее загубит. Сделает что-то непоправимое, что уже не переиграешь и чего она никогда себе не простит. Не то чтобы собственную душу ей было уже не нагнать, но, конечно, по тому пути, который вел к Господу, она прошла куда дальше и куда больше была к Нему устремлена.
После приговора, думая, что скоро вернется, Амвросий вольную ей не дал. Во время их короткого, за сутки до этапа, свидания сказал, что, наоборот, ей будет полезно проверить себя, посмотреть, может ли она хотя бы часть пути к Господу пройти без проводника.
Но или она еще недостаточно окрепла, или вообще по своему устройству с этой жизнью одна совладать не могла, - скорее, как мне кажется, первое, - важно, что, оказавшись без присмотра, без человека, для которого она была открыта до последнего своего закутка, Дуся растерялась. В шестидесятые годы она нам говорила, что когда в Густинине стало известно, что отец Амвросий получил новый срок и теперь вернется нескоро, она, вконец измученная ожиданием, просто поплыла. Как безумную, ее бросало из стороны в сторону, и с каждым днем она больше и больше напоминала себе церковь, так же разрывающуюся между разными путями спасения, не знающую, кого ей слушаться, куда идти, кому верить.
Я от многих слышал, что Дуся, когда говорила что-то, связанное с верой, вообще плохо различала себя и остальной мир. Она как бы всегда была не меньше самого большого и не больше самого малого. Не помню уж, кто сказал мне, что эта путаница в размерах и почти степное отсутствие границ, преград началась в ней примерно году в девятнадцатом и дальше лишь усиливалась.
Все это время Дуся металась между отцами, Амвросием и Никодимом, билась будто в клетке, вря в том числе и на исповеди, перед Богом. Она уже обещалась, каждому сказала, что именно ему отдает душу, в его пользу целиком и полностью отказывается от страшной тягости - своей воли. Она думала, что большого греха тут нет, в конце концов и один и второй были даны ей в помощь от Господа, хотели привести ее к Нему. Но оба были слишком несхожи, и такими же несхожими были дороги, которые они для нее выбирали.
Один обращался с ней ласково, иной раз даже кротко. Говорил, что, пока душа ее еще не окрепла, не закалилась в служении Господу, он боится ее испугать, поранить. Другой, наоборот, считал ее великой грешницей, которую надо держать в ежовых рукавицах, повторял и повторял, что для нее строгость, которая пробирает до самых костей, и епитимьи - все во благо: чем их больше, тем лучше, иначе она погибнет.
Она понимала, как много для каждого из них значит человек, которого, если сподобит Господь, они могут спасти. Взять во грехе, отмыть, очистить и вернуть Господу таким же непорочным, без изъяна, каким должно быть жертвенное животное. Ее убивала мысль, что кто-то из них способен подумать, что она его предала, ушла к другому. И потом, много позже, уже при нас, о том, что с ней было, когда ЧК вновь арестовало Амвросия, она вспоминала с глубоким ужасом. Не только заигравшись, говорила вещи совершенно кощунственные, повторяла, что она - блядь, самая настоящая блядь, потаскуха, даже хуже бляди, потому что та торгует телом - куском мяса, а она направо и налево раздавала свою душу. Рассказала, что день за днем молила Деву Марию указать ей путь, подсказать, что делать.
Сейчас я думаю, что основания поносить себя у Дуси были. Господь не раз говорил, что Он - Бог- Ревнитель, и старцы, словно вослед Ему, тоже были без меры обидчивы. Если по необходимости они соглашались доверить Дусину душу кому-нибудь другому, то лишь на время, и так все обставляли, будто их к этому принудили. Иногда Дусе казалось, что для них ее душа, как бы и не ее, она под опекой, в закладе, может быть, даже - часть их собственной души, и вот теперь этот свой живой кусок им приходилось отрывать, передавать в чужие, грубые руки, которым не то что душу - тарелку доверить страшно. Ревность, подозрительность здесь были куда больше, чем в обычных человеческих отношениях, нравы строже, и вот она, испуганная, затравленная, каждого из них любя и за каждого отчаянно боясь, даже и на исповеди, перед Господом, словно настоящий партизан, стала их прятать, скрывать друг от друга.
В ней тогда все перемешалось: и ужас, что от нее откажутся и она уже не спасется, и страх их обидеть - отделить одно от другого она не смогла, даже если бы и захотела. Не зная, что делать, Дуся стала умалчивать, с кем и когда виделась, с кем и о чем говорила. Но старцы были прозорливы, въедливы и, ловя ее на лжи, приходили в неописуемую ярость. Впрочем, она понимала, что Амвросий и Никодим правы, - взяв на себя ответственность за ее спасение, они не могли спокойно смотреть, как их духовная дочь себя губит. В итоге, какие бы тяжелые епитимьи на нее ни накладывали, она принимала их с кротостью.
Когда Дуся первый раз попросила отца Никодима постоянно ей помогать, он потребовал от нее полную, причем письменную исповедь, начиная с шести лет. Приниматься за нее ей было неприятно и стыдно - многое она уже успела забыть и вспоминать не хотела. Но Никодим сказал, что такое покаяние необходимо, он должен знать о Дусе все, иначе никакого толку не будет. Поколебавшись несколько дней, она согласилась, ей казалось, что другого выхода нет.
После того дневника он принимал и исповедовал ее уже безотказно, всякий раз, когда она в этом нуждалась, хотя часто и не в храме, а просто во время прогулки. Особенно любил высокий берег реки Великой и лесную тропинку, которая вела из их Густинина в соседнюю деревню Струнники.
Мучительно боясь что-нибудь пропустить, а значит, не получить настоящее отпущение, Дуся во время исповедей Никодиму отчаянно нервничала, путалась, и оттого - что уж не лезет ни в какие ворота - злилась. Впрочем, довольно скоро вдобавок к шпаргалкам у нее выработались приемы, как и в какой последовательности каяться: большие грехи, потом маленькие, внутри по темам, по алфавиту, но система работала не слишком надежно, и в общем, за все годы послушничества у Никодима ни одна исповедь не далась ей легко. Кстати, по словам Дуси, она именно тогда привыкла не только на каждую мысль получать