законной частью Сережиной жизни, они начались раньше и почти наверняка были для него важнее Севера, я это понимал, и все равно от мысли, что, продолжай он ездить в экспедиции, судьба обошлась бы с ним мягче, отойти было трудно. Глядя на Сережины картины, я иногда думал, что, может быть, он и сам хотел вернуться, но заново переиграть не решился.
Едва я вновь начал регулярно топить, лед по углам растаял, и в землянке сделалось, будто в парилке, - душно и сыро. В устроенных мной тропиках, съедая краску, плесень на холстах бурно пошла в рост. Словно поспешая за Сережей, его картины гибли прямо на глазах. Чтобы хоть как-то проветрить и просушить полотна, я те, что были натянуты на подрамники, сколько уместилось, отодвинул подальше от стен и расставил по периметру сухого печного жара. Потом, когда был дома, по мере необходимости их перебирал, тасовал - чтобы холсты не были обделены, честно получили законную долю тепла.
Ежевечерне почти до отбоя я занимался этим медленным танцем вокруг раскаленной докрасна чугунки и поначалу принял как должное, что каждую из Сережиных картин зову именем одного из самоедов. Из тех прибившихся к экспедиции людей, кто вот уже почти четверть века пересказывал нам ошметки своих племенных преданий. Удивился я, лишь когда вдруг понял, что, неизвестно почему, не могу оторвать имя от картины. Сколько ни пытаюсь, утонувший трактор для меня все равно энец Сактыр. Больница со стоящими на снегу кроватями - селькуп Эгусана, а бомжи и стая собак - эвенка Тусна, царствие ей небесное. Она единственная из встреченных мною на Севере знала собственную родню до седьмого колена. Кроме того, я записал от нее чуть ли не сотню сказок. По природе я человек трезвый, и к мистике, если дело не касается Бога, равнодушен, а тут вдобавок, рядом с остальным, мои наваждения и вовсе были полной мурой.
Все же Сережу я разыскал. В Сибири трупы, которые находят весной, едва сойдет снег, зовут “подснежниками”, так же вышло и с ним. На второй день после отъезда Акимыча теплый фронт из Средней Азии окончательно доплавил снег, и я еще издалека увидел кусок брезентовой куртки, а подойдя ближе - щеку и лоб со вмерзшими в лед волосами.
Я думал, что сумею сам достать Сережино тело. Сходил в землянку за ножовкой и, подложив пару досок, принялся по кругу выпиливать лед. Пилил и думал, что получается похоже на птицу. Сначала кладешь широкие круги - бродишь по острову, по болоту - дальше сужаешь их и сужаешь. Первый час работа спорилась, лед подо мной был тонкий - как раз здесь, размывая его, со дна бил сильный ключ - и ножовка шла легко. Но, едва кончив полкруга, я попытался зайти с другого бока, льдина треснула и стала уходить под воду. Если бы не доски, я, конечно бы, провалился, а так, цепляясь за них, в последний момент успел отползти в сторону. Только выбравшись на берег, сообразил, что смысла лезть на рожон нет: спешкой я уже никому и ничем не помогу. Надо ждать Акимыча, а пока он не приехал, полезнее заняться Сережиными картинами. Следующим утром, когда я уже знал, что заберу холсты с собой в Москву, я решил, что перед дорогой стоит попробовать просушить их не около чугунки, а прямо на солнце, благо сегодня оно жарит по- летнему.
Часа два одну за другой я вытаскивал картины на свет Божий, потом, перенеся их метров за двести на южную сторону острова, ставил, прислоняя к деревьям и разогретым камням. Песок здесь был уже сухой. В итоге к полудню само собой составилось нечто вроде персональной выставки художника Сергея Игренева. Многие полотна были по-настоящему сильные, и все вместе: холсты, большие старые сосны, ели, солнце, песок, камни - оказались друг для друга хорошими соседями, и я знал, что то, что получилось, запомню.
Я смотрел Сережины работы, иногда возвращался, снова шел дальше. Ближе к вечеру солнце, прежде бывшее за спиной, встало сбоку. Раньше оно мне не мешало, но перед Сережиной “Женщиной с варевом” - для себя я звал ее Иттэ - я не смог с ходу приноровиться, долго и неудачно подбирал место. Ища правильную точку, то отступал, то приближался к холсту, так и этак наклонял голову, пока свет, отразившись от лака, будто от зеркала, не ударил прямо в глаза.
От неожиданности я прищурился, и тут же все, что было на картине - костер, женщина, лежащие вповалку бомжи - исчезло, а вместо них и вправду явился Иттэ. Отличный писанный маслом портрет старого селькупа, за которым прошлым летом я, сидя в его балке, записывал почти неделю. Сразу же меня осенило, что и остальные Сережины работы - суть портреты людей, память о коих мы - каждый на свой лад - пытались сохранить. Я записывал предания и песни, сказки и истории жизни, а Сережа прятал их самих, завернув, словно в кокон, в невинные городские пейзажи.
Он скрывал их на свалках, на пустырях возле бараков и трущоб, в которых они рождались, умирали, которые привыкли считать своим домом. Недалеко была их настоящая родина - бескрайние ягелевые болота. Там предки самоедов, поколение за поколением, веками пасли тысячные стада оленей. Теперь домом они звали сараи и вагончики, балки и времянки; и как бы страшно нынешняя жизнь ни смотрелась, со стороны она давала им кров и приют, кормила и укрывала от холода.
Чаще других Сережа рисовал ненцев: ими его партия занималась еще с пятидесятого года, и со многими он был дружен, успел близко сойтись. Но писал он и селькупов, и долган, и манси - все они, не умея приспособиться к чужим правилам и обычаям, год за годом спивались и умирали, уходили, никого ни в чем не виня. Конечно, Сережа не мог им вернуть наши долги; пока не ушел сам, он просто их поминал. Работы были естественные и умиротворенные; те, кого он рисовал, словно плод в материнской утробе, покоились в них, ничего вокруг не нарушая.
Сейчас я думаю, что и северные картины предназначались для храма. Церковь, которую Сережа должен был расписывать, была маленькая, приземистая, и вот, будто раздвигая пространство, прямо за яслями с Христом начиналась страна народа-ребенка, того народа, который первый узнал о явлении в мир Спасителя, как и они, - младенца, и за тысячи километров послал своих волхвов поклониться Ему. На нескольких его полотнах стелилось болото с парой чумов и пасущимися невдалеке оленями. Медленная широкая река огибала мыс с блеклым березняком на взгорке, петляла между бараками занесенная снегом дорога.
Балки и времянки никому не мешали, земля и с ними была пустынна, просторна, и люди, такие же невинные, как при начале времен, еще не успели от нее отделиться. Кроткие и тихие, они будто намеренно прятались, сливались с пейзажем и, только когда пламя керосиновой лампы или свет солнца падал на их лица, смущенно, нерешительно выступали из тени. Сережа рисовал их пьяными и безмятежными, они или спали, приткнувшись друг к другу, или брели, сами не зная куда. Безгрешным, им хватало стакана водки, чтобы сподобиться рая. Рай был везде, где были они, потому что для детей он и был создан.
На его картинах с Христом Земля Обетованная была жесткая и каменистая, уже отчаявшаяся впитать кровь бесконечных войн и усобиц. Здешние райские кущи зимой, будто пухом, были укутаны снегом, а летом, согретые солнечным теплом, даже тут, в городе, покрыты мягким мхом и травами. Почва была текуча и неспешна, не было ни преград, ни границы, и земля, и люди, и звери - все всему было родней и перетекало, легко заполняя друг друга. На Сережиных портретах носом делалась то согнутая в локте рука, то откляченная попа склонившейся над костром женщины, покореженное ветром дерево и видный издали неровный след грузовика. Глазами могли быть торчащие из-под одеял головы двух больных: в больнице вымораживали блох, клопов, тараканов, а пока суть да дело, койки вынесли во двор и поставили на снег под фонарь; бытовки, по обеим сторонам дороги выступающие из леса; освещенные изнутри окна кирпичного барака.
Рядом те же глаза, нос, губы рисовали небрежно разлегшиеся на песке собаки и попугай с наброшенным на клетку полотенцем, забытый посреди неубранного стола. Из этих мелких и малозначащих фрагментов Сережа собирал, лепил человеческие лица, как Господь когда-то - нас самих из глины, но ничего ни из чего не выделял, люди на его холстах, родившись из праха, будто суслики от норы, не отступали от него и на шаг; кроткие, нищие духом - при малейшей опасности они бежали назад.
На следующий день, ближе к вечеру, приехал злой Акимыч. Доля была донельзя испугана, дрожала. Дорога оказалась трудной, они даже раз провалились. Слава Богу, место было мелким и удалось выбраться. Но лошадь поранилась и не могла успокоиться. О том, чтобы сегодня идти за Сережей, нечего было и думать. Мерин нуждался в корме и отдыхе, передышка была необходима и Акимычу.
За ночь он пришел в себя, и утром, встав и выпив по кружке чая, мы пошли на болото. Еще вечером ветер переменился, было холодно и ясно, небольшие трещины, через которые накануне проступала вода, затянуло. Но Акимыч по-прежнему боялся за коня, и Долю мы оставили на берегу. Работать решили по- старому: разложили для надежности десяток досок и опять стали выпиливать лед вокруг Сережи. Правда, на этот раз чередуясь и друг друга страхуя. Так было, конечно, сподручнее, и часа через три с тем, что я два дня назад начал делать один, мы с Акимычем благополучно справились. Закончив с пилкой и