меня успокоить, убаюкать, потому что в наших странных беседах время от времени по-прежнему попадались ловушки.
Например, однажды, словно невзначай, Дуся спросила меня про крестильную иконку, с которой Сережа никогда не расставался. Я нашел ее на табурете возле раскладушки, но тут догадался сказать, что, кладя Сережу в гроб, видел ее сквозь лед. Ладанка была у него на шее. Я понимал, что Дуся с первого дня, как узнала о Сережиной смерти, только о том и молится, просит Господа, чтобы на Медвежьем Мху ее сын утонул, ловя рыбу, а не наложил на себя руки, и старался быть очень внимательным.
Наверное, из-за этого, из-за того, что по-прежнему приходилось быть начеку, или потому, что имена едва ли не половины людей, которых Дуся упоминала, ничего мне не говорили, я слушал ее вполуха и даже не пытался ничего склеить. Она жаловалась на Никодима, который в тридцать третьем году, когда между двумя отсидками у него выпал перерыв, за день разрушил то, что она строила десять лет - как раньше она Пашу, убедил Сережу, что он еще не знает жизни и уходить из мира, принимать постриг ему рано. Про обет, который Сережа дал перед войной, пообещав Деве Марии, что если она поможет ему уцелеть, то, вернувшись с фронта, он сразу уйдет в монастырь. И добавила, что Сережа трижды был тяжело ранен, но выжил, обета же своего не исполнил, остался в миру.
Правда, мне казалось, что сейчас отказ от пострига она была готова сыну простить - во всяком случае, когда я ей говорил, что в Медвежьем Мху Сережа жил как настоящий затворник - два года, если не считать наших с Алешей и Акимычем приездов, не видел ни одного человека - она вроде бы со мной соглашалась. Она теперь все принимала, все ему прощала, только бы Сережа не покончил с собой, не совершил грех, который никому и ничем еще не удалось искупить.
Для самой Дуси исповедь Никодима мало что поменяла, иначе было со мной. В первую очередь я говорю о ее отношениях с Сережей. Здесь одно с другим я хоть как-то умел сложить только после Никодима, но результат был грустный, и мне еще больше стало жалко и ее, и Сережу, и Пашу. Тогда от Дуси я уже не бегал. Она была стара, слаба и, будто переняв у Никодима эстафету, - угасала. Мне казалось, что она давно с радостью бы ушла, но Господь взять ее к себе не спешил. Это, да то, что теперь она не врывалась ночью, с Дусей меня вполне примирило. Я даже без лишних просьб стал ее навещать, тем более что время у меня было. Я покупал продукты, делал то, что она поручала, и, как и с Никодимом, часами с ней разговаривал. Думаю, что важным для Дуси было именно последнее. Как и любому из нас, ей, заканчивая жизнь, было необходимо выговориться. Многое - и куда подробнее, чем раньше - она рассказала о Паше сама, но и когда я спрашивал, в кусты не пряталась, старательно, даже с готовностью объясняла, дополняла то, что я услышал от Никодима.
По словам Дуси, к ее памяти о брате смерть Паши в Томске ничего не добавила. В двадцатом году, умоляя его повременить, не спешить с клобуком, она уже чувствовала, что губит его, но, науськанная матерью, не смогла остановиться. Тогда день за днем она убеждала его, что все равно, монах ты или живешь в миру, страшна лишь духовная смерть - остальное, даже гроб, меньшее зло. Потом Паша уехал в Сибирь и пропал. Через год она хоть и отправилась в Хабаровск его разыскивать, в успех верила мало. Ехала опять же для матери, а так - понимала, что Паша посреди моря зла чудом нащупал мостки, идя по которым спасешься, а она его с них столкнула.
Теперь, когда она знала про последние дни Паши, она была согласна с Никодимом, что наверное крестный ход брата был не благословен, потому Господь и не дал ему закончить начатое дело. Как бы ни называть то, что он затеял, все вылилось бы в новую и еще большую кровь. Этот второй путь был ложен, но Паша пошел по нему именно из-за нее. Мать Паша и любил, и почитал, однако в серьезных вещах давно был от нее независим. Другое дело - Дуся, ей, ее интуиции он доверял иногда почти слепо. И вот отсюда, из его веры в сестру, любви к ней, зло и родилось. Помешав Паше принять постриг, она собственноручно обрекла брата на смерть. А знает она или не знает, где, когда он умер, как и с мужем, ничего изменить не может.
Было и другое. Не меньше, чем перед Пашей, она считала себя виновной и перед Господом. У Всевышнего она отняла уже обещанную, уже положенную на алтарь жертву. Тельца без малейшего изъяна, какого и должно приносить Богу. Кстати, Пашу она звала тельцом с того дня, как мать, родив, впервые показала ей брата. Свой долг Господу она пыталась вернуть всю жизнь. О том, можно ли его покрыть, спрашивала каждого из своих духовников, но ничего вразумительного не добилась и однажды решила, что ущерб невосполним, однако отсюда не следует, что остается сидеть сложа руки. Возместить Господу хотя бы часть потерь она в состоянии.
Причин ее пострижения в мантию несколько - необходимость искупить проклятье сына, разлад со старцами и третья, может быть, главная - за Пашину душу отдать Всевышнему свою. Но мера на меру не выходило. Паша был чист как дитя, а ее душу тянуло, тащило в преисподнюю зло. Кроме Паши, она была виновна перед Богом, которому год за годом врала на исповедях, перед мужем, которому изменяла, которого отправила на Кавказский фронт, где в восемнадцатом году его и убило, перед сыном, так, ни за что отданным ею нечистой силе.
Понимание неравноценности замены, того, что ее душа оказалась для Господа слабым утешением, с каждым годом мучило Дусю лишь сильнее, иногда буквально сводило с ума. Не умея остановиться, она чуть не истерично искала, кого ей отдать за Пашу, чтобы по-честному, без обмана получилось баш на баш. Это преследовало ее и преследовало. По некоторым Дусиным оговоркам теперь выходило, что и смерть Сашеньки была из того же ряда. Да, Никодим отчаянно боялся нового детского похода, был готов на все, лишь бы его предотвратить; день за днем, чередуя обещания с угрозами, добивался помощи от своей послушницы. Но собственное Дусино желание уберечь, спасти девочку от греха, пока не поздно вернуть ее Господу столь же чистой и невинной, какой она явилась в мир, было не меньшим.
Сашенька родилась в шестьдесят шестом году, а тогда, в середине двадцатых, сколько Дуся ни перебирала, кроме сына, ничего подходящего вокруг не было. Немудрено, что едва мальчик пошел в школу, она стала задумываться о его постриге, с девяти лет воспитывала Сережу, которого страстно любила, сознательно готовя сына к монашеской жизни. Но и тут даже на исповедях говорила другое. Объясняла, и сама верила, что иначе ей не снять проклятья, которое она в сердцах на него наложила. Сережа рос поразительно похожим на Пашу - он напоминал его не только внешне, но и редкой внутренней деликатностью, страхом обидеть другого человека - и противостоять соблазну Дуся не умела.
Впрочем, однажды она мне сказала, что время от времени что-то в ней ломалось и она переставала понимать, то ли делает, правильно ли поступает с Сережей. Может быть, рано, или вообще не надо его так жестко вести - пускай вырастет и сам решит, подходит ему иноческий путь или не подходит. Но спросить совета было не у кого: Амвросий умер и лежал на кладбище какого-то неизвестного лагпункта, Никодим сидел в тюрьме, и переписка между ними заглохла. Сколько она ни писала ему, ответа не дождалась ни разу. В общем, ждать помощи было неоткуда, и она, поколебавшись с неделю, обычно возвращалась в прежнюю колею.
Больше другого ее успокаивало, что подготовка к служению для Сережи была в радость. Он совсем не завидовал сверстникам, тому, как они жили и чем занимались. Готов был день напролет читать Ветхий и Новый Заветы, Отцов церкви и жития святых, с удовольствием учил древние языки и старославянский. Не меньше ему нравились упражнения, которые закаляют плоть, учат ее, подчиняясь духу, терпеть боль, не обращать внимания на голод и холод. Иногда она заводила разговор, что, может быть, неправильно, что она лишает его детства, плохо, что у него нет и часа поиграть со сверстниками, просто пойти во двор и погонять мяч. Однако стоило ей объявить Сереже, что она хочет дать ему отдохнуть и прерывает занятия, он всякий раз принимал это за наказание. Начинал допытываться, где согрешил, чем ее огорчил, подвел. Насупившись и шмыгая носом, спрашивал, что, наверное, она думает, что он слабак и спасует перед первыми же трудностями, а Господу трусы не нужны. Но он не был слабаком, наоборот, с детства был человеком мужественным, на редкость надежным, и она, запутавшись, в конце концов сдавалась. После взаимных объятий и слез все само собой возобновлялось.
Мне Дуся говорила, что не знает, почему Сережа не стал монахом. Когда-то думала, что вина ее. Помешало детское проклятье Сережи. Господь не захотел принять жертву, которая уже раньше была посвящена нечистой силе. А может быть, дело во времени, тоже вполне дьявольском. Ни с тем, ни с другим я бы спорить не взялся, обе вещи звучали разумно, но, как мне кажется, список причин шире.
Из рассказов Дуси было ясно, что по своей природе Сережа и впрямь очень походил на Пашу, и