подождать у выхода до конца рабочего дня и оскорбить старую деву.
XXXI
Прождав час, я решил уйти. И впрямь, что я выиграл бы, оскорбив эту дуру? Кроме того, за час я перебрал много аргументов, которые в конце концов успокоили меня: письмо прекрасно написано, и хорошо, что оно попадет к Марии. (Со мной часто бывало такое: сначала я, как дурак, сражался с каким-нибудь препятствием, которое, казалось, стояло на пути к намеченной цели, потом в бешенстве признавал свое поражение и в конце концов мирился с происшедшим, решив, что все получилось правильно.) На самом деле я писал письмо достаточно бездумно, более того, я не был уверен, что многие оскорбления так уж необходимы. Но теперь, возвращаясь мыслями к событиям, предшествующим письму, я вдруг вспомнил сон, который приснился мне в одну из ночей моего забытья: я следил за кем-то из укрытия и видел себя самого, сидящего на стуле посреди полутемной комнаты, где не было совершенно ничего, даже мебели, а за моей спиной стояли двое и переглядывались с дьявольской иронией — одним был Хантер, другой — Мария.
Меня охватила безутешная тоска. Я отошел от двери почтамта и тяжело зашагал по улице.
Вскоре ноги привели меня на кладбище Реколета, к скамейке, что стоит под огромным деревом. Эти места, тропинки и деревья — свидетели наших лучших с Марией минут — постепенно меняли направление моих мыслей. Что, в конце концов, я
Когда нас соединили, у меня почти не было сил разговаривать. Подошел слуга. Я попросил срочно позвать сеньору Марию. Через минуту тот же голос сказал, что сеньора позвонит приблизительно через час.
Ожидание было невыносимым.
Не помню, о чем точно мы говорили тогда, но вместо того, чтобы просить у нее прощения за письмо (а это и было целью моего звонка), я стал оскорблять ее еще более жестоко. Конечно, не без причины: в начале разговора я был полон смирения и нежности, но безжизненный голос Марии и то, что она опять не ответила ни на один мой конкретный вопрос, разозлило меня. Этот диалог — точнее, мой монолог — становился все яростнее, и чем больше я злился, тем более измученной казалась она, отчего я приходил в совершенное отчаяние, ведь я не сомневался в своей правоте и необоснованности ее страданий. Я закончил разговор криком, что убью себя, что она — комедиантка и что мне необходимо поскорее встретиться с ней в Буэнос-Айресе.
Мария не ответила ни на один конкретный вопрос, но в конце концов, уступив моей настойчивости и угрозам покончить с собой, пообещала завтра же приехать в Буэнос-Айрес, «хотя неизвестно зачем».
— Единственное, чего мы добьемся, — добавила она очень тихо, — это еще раз сделаем друг другу больно.
— Если ты не приедешь, я убью себя, — повторил я. — Подумай хорошенько, прежде чем принять какое-либо решение.
Я повесил трубку, ничего больше не сказав: в тот момент я действительно верил, что убью себя, если она не приедет и не поможет разобраться в недоразумении. Как ни странно, я был удовлетворен. «Посмотрим», — думал я, будто речь шла о мести.
XXXII
Это был отвратительный день.
Я в ярости вышел из мастерской. Мысли о нашей завтрашней встрече не спасали от глухой, необъяснимой ненависти. Сейчас мне кажется, что эта ненависть была направлена против меня самого, ведь в глубине души я сознавал: жестокие оскорбления были беспочвенны. Но я бесился оттого, что Мария не защищалась, а ее страдальческий и кроткий голос еще больше раздражал меня.
Я презирал себя. В тот вечер я много выпил и под конец стал ввязываться в драки и цепляться к девкам в одном из баров на улице Леандро Алема. Я выбрал женщину, которая показалась мне самой порочной, и затеял спор с матросом, непристойно над ней подшутившим. Не помню, что произошло потом, кажется, к удовольствию посетителей, мы подрались, и нас растащили. Затем мы с этой женщиной оказались на улице. Свежий воздух пошел мне на пользу. Под утро я повел ее в мастерскую. Как только мы вошли, она стала смеяться над картиной, стоявшей на мольберте. (Сказал ли я, что после «Материнства» моя живопись понемногу менялась, будто герои и предметы прежних работ пережили вселенскую катастрофу? Я вернусь к этому позднее, но сейчас мне хочется продолжить рассказ о том, что случилось в те роковые дни.) Женщина смеясь стала разглядывать картину, а потом посмотрела на меня, как бы требуя объяснений. Вы догадываетесь, что мне было наплевать на мнение, которое эта несчастная могла составить о моем искусстве. Я сказал, что не стоит тратить времени на ерунду.
Мы были уже в постели, как вдруг меня поразило страшное сходство: выражение лица этой румынки напоминало то, какое я однажды подметил у Марии.
— Шлюха! — закричал я исступленно, с отвращением отодвигаясь. — Конечно, она шлюха!
Румынка изогнулась, как змея, и до крови укусила меня в руку. Она решила, что я говорю о ней. Я пинками выставил девку из мастерской, крича, что убью ее как собаку, если она сейчас же не уберется прочь. Меня тошнило от презрения и ненависти ко всему человечеству. Она ушла, осыпая меня бранью, хотя я бросил ей вслед очень много денег.
Я долго стоял ошеломленный, не в силах разобраться в своих чувствах. Наконец я принял решение: пошел в ванную комнату, наполнил ванну холодной водой, разделся и залез в нее. Мне хотелось прояснить некоторые вещи, и я оставался там, пока не пришел в себя. Постепенно ко мне вернулась обычная четкость суждений. Я старался размышлять как можно более трезво, чувствуя, что нащупал точку опоры. От чего я повел отсчет? В ответ на ум пришло сразу несколько слов. Ими были: румынка, Мария, проститутка, наслаждение, симуляция. Из этих слов должно было сложиться нечто существенное, в них таилась истина, от которой необходимо было оттолкнуться. Я сделал несколько усилий, чтобы расставить слова в нужном порядке, наконец мне удалось сформулировать ужасный, но неизбежный вывод:
— Шлюха, шлюха, шлюха! — закричал я, выскакивая из ванной.
Голова работала с безжалостной ясностью, как в лучшие времена. Я прекрасно понимал, что надо покончить со всем этим, что измученный голос Марии и ее ломание больше не обманут меня. Теперь нужно подчиняться только логике и без страха раз и навсегда объяснить себе все подозрительные высказывания, все взгляды, все загадочные молчания Марии.
Будто видения из кошмарного сна проходили передо мной в диком шествии, выхваченные полосой зловещего света. Пока я поспешно одевался, меня обволакивали подозрительные воспоминания: наш первый телефонный разговор и ее удивительная способность к притворству; различные оттенки голоса, выработанные долгой тренировкой; незримые тени вокруг Марии, мелькавшие в некоторых ее загадочных высказываниях; ее боязнь «причинить мне горе», а это могло значить одно: «Я причиню тебе горе ложью, непоследовательностью, тайнами, неискренними чувствами и ощущениями», ведь она не могла сделать мне больно настоящей любовью; мучительная сцена со спичками и то, как Мария вначале избегала даже моих поцелуев и согласилась на близость, лишь когда я заявил, что, наверное, я отвратителен ей или ее чувства ко мне — в лучшем случае материнские, что, конечно, мешало мне верить неожиданному безумному