в траве, воздух казался мутным, как запотевшее стекло, от слов во рту чудился запах и горький вкус полыни, и на лице Иегошуа, в его изможденных глазах, я читал знакомое с детства выражение, боюсь соврать, употребить неточное слово, перифразу, но, если угодно, выражение подчиненности, просто не знаю другого слова, ибо хотя он и был старше почти на полгода, но всегда и во всем, можете не сомневаться, поступал так, как я, не выражая при этом согласия или поддержки, ибо был равнодушен, как и что, где и зачем, не зная, что такое желание или прихоть. Ты ошибаешься, брат мой, говорили его приподнятые редкие брови, силясь скрыть печать смущения, у меня нет ничего своего, принадлежащего только мне, все мое и не мое, что бы ты ответил на вопрос: кому принадлежит небо или зеленый цвет? Слушай, Иегошуа, говорил мой взгляд, где ты набрался этих мыслей, говори их другим, кто слушает тебя с открытым ртом, я-то не забыл еще, что тебя вышибли из хедера после двух лет учебы, а ты так и не открыл потом ни одной книги, разве я не прав, ошибаюсь, преувеличиваю или, может быть, новым пророкам знания не нужны, ответь, прошу тебя, пожалуйста. Что ты строишь из себя, к чему, так-так-так, стрекочет что-то в выжженной солнцем траве, сумрачная шапка воздуха еще ниже сползает на лоб, лица выглядят бледнее обычного, белый цвет кажется лимонным, где-то далеко, за оливковой рощицей, плаксиво зак-ричала птица: звук, расправив крылья, полетел эхом над землей, вспархивая и затухая, будто ища укрытия для отдохновения и успокоения. А эти двое все молчали и молчали, словно прислушивались к тишине и боясь нарушить ее девственность неверным словом, и говорили только скупые жесты, брови и глаза, да еще сидящий на земле с накинутым на плечи бурнусом, прислонясь спиной к мшистому камню, все что-то чертил и чертил в пыли у ног. Простите, милый Маятник, я ничего не понимаю, совсем запутался, сбит с толку: сначала мне казалось, что я вижу все очень отчетливо - хмурый день, когда солнце так и не сумело показаться из-за рыхлых свинцовых туч, знакомая дорога от вашего дома на горе мимо ручья, впадающего в уютное озерцо с белыми кувшинками- танцовщицами, мимо пустынного трактира с широким навесом от дождя и солнца, где и произошла столь знаменательная встреча, потом путь по городу, ибо, если угодно, попытка не пытка, а пытка, как говорится, не попытка, и, это мне понятно, вас подгоняла надежда встретиться с приятелем детства, проведенного в Назарете, и, не знаю, какой глагол здесь более уместен, уговорить, умолить, пригрозить, заставить, чтобы он вернул вам то, что ему не принадлежит, и одновременно, если так можно выразиться, не в коня корм, иначе говоря, вы могли надеяться, что Иегошуа, раз он, с вашей точки зрения, стал разыгрывать из себя пророка, а я, конечно, признаюсь, уже давно понял, что Иегошуа-пророк и товарищ вашего далекого детства - одно лицо, как иначе, иначе и быть не могло, не было смысла вводить их раздельно, если бы они впоследствии, так или иначе, не соединились, вернет вам даму легкого поведения, женщину вашего вдоха и выдоха, стройную полногрудую особу с густой гривой волос, вполне похоже, не возражаю, очень может быть, но, милостивый государь! Простите, я не понял, совершенно, абсолютно, каким образом и на каком языке вы пытались объясниться с Иегошуа, товарищем вашего детства по Назарету: сначала, открыв рот, вы издали звук стрекочущей цикады, а после того, как он ответил вам тихой смиренной улыбкой, начали диалог взглядов, простых жестов, приподнятых бровей. А может быть, он отвечал вам рисунками или знаками, начертанными перстом на земле, в пыли у ног? Мне очень жаль, брат мой, изобразила его правая рука, что я говорю, а ты не слышишь. Глухой услышал, слепой увидел, немой начал пророчествовать, а ты нет. Я и есть, вывела закорючка пальца, тот немой, который молчал, а теперь заговорил: прошу тебя, открой уши своего сердца и услышь. Так-так-так, опять застрекотало в сухой траве или в покрытых прахом пыли придорожных кустах, уаах, ответила далеким плаксивым криком невидимая птица, эхо стремительно понеслось по оврагам и холмам, полям и лугам, горам и долам, чтобы успеть еще вернуться обратно, избегая забираться в густую траву, бурьян и купы деревьев, стараясь держаться ближе к скалистым выступам, большим валунам, глухим оврагам, ко всему, что так или иначе напоминает форму ушной раковины. Вы знаете, должен признаться, я всегда с почтением и, если угодно, с трепетом относился к явлению эха. Если помните, я вам уже, кажется, рассказывал о Симе, нашей экономке, отдававшей предпочтение блестящим шелковым материям и фиолетовым и лиловым тонам, у нее еще была привычка постоянно поправлять спадающую на лоб седую прядку, ярко выделявшуюся на фоне аспидно-черных волос, будто по ним мазнули кистью с серебряной краской; так вот, Сима, это было еще раньше, когда в нашем доме на горе и одновременно у меня на душе было спокойно, до того, как из комнаты на втором этаже пропала любимая мною женщина, и до того, как она появилась, задолго до, уверяю вас, прошу мне верить. Так вот Сима, гуляя под вечер в саду (а гуляла она в любую погоду: и в жару и в холод, и в дождь и в солнце, уж я за этим следил), заворачивая из глубины сада в аллею фиговых деревьев, что свешивали и протягивали ладони своих огромных листьев, почти касаясь волос, к самым головам идущих мимо (аллея как раз вела к самому дому), именно в этот момент Сима обычно, чаще всего, по пальцам можно перечесть случаи, когда этого не происходило, начинала тихонечко напевать. Только представьте себе, это очень естественно - идти в одиночестве по запущенному дикому саду, мимо древних морщинистых деревьев в два обхвата, не торопясь, нога за ногу, подняв, по прихоти души, с усыпанной красноватым песком аллеи несколько листиков сердцевидной формы с закорючкой черенка, задуматься о чем-то своем, возможно о своем усердном поклоннике, который ожидает, прижав лицо к прохладному стеклу, всматривается в густеющий сумрак вечера и, затаив дыхание, слышит, как его длинноногая приятельница, свернув на центральную аллею, совсем неожиданно для себя начинает негромко напевать себе под нос; что-то печальное и мелодичное, соответствующее погоде и обстановке, - очень мило, несравненно, признайтесь, в подобном пении есть своя прелесть, уверен, вы со мной согласитесь. Не правда ли, весьма естественно, что одетая в лиловое Сима, поправив по привычке свесившуюся на лоб седую прядку, так контрастирующую с ее молодым лицом, начинает тихо-тихо напевать, только ее стройная фигурка показывалась в глубине аллеи фиговых дерев, но, должен признаться, запевала она по моему приказу. Ничего не поделаешь, такова была моя прихоть, мой каприз, конечно, за дополнительную плату, но почти каждый вечер, когда сумрак развешивал меж ветвей свое муаровое покрывало, по моему настоянию Сима отправлялась на прогулку и в установленное время, в установленном месте начинала напевать негромко, очаровательно, почти про себя, но так, чтобы слышал я, стоящий у окна, в нетерпении комкая тяжелую гардину с кистями и вглядываясь в неясный женский силуэт, неторопливо следующий ко мне; слышал и представлял, что это та самая женщина, что была мне дороже всего на свете. Да, да, сударь, здесь нет ничего такого, не думаю, что это кощунственно - разыгрывать подобные сценки, ибо Сима, я этого и не скрываю, мне и нужна была только затем, чтобы быть отзвуком, слепком, эхом совсем другой женщины, мне недоступной, но незабвенной. Даже тона ее платьев и накидок: лиловый и фиолетовый, а иногда сиреневый с черными полосами, что так шло к ее точеному личику и волосам цвета воронова крыла, эти тона она тоже выбрала по моей указке, ибо именно эти оттенки больше других, некогда, вы понимаете когда, десять лет назад в Назарете, любила золотоволосая особа, чья смуглая кожа светилась в темноте, точно газовый шарф. Да, Сима была именно эхом, не более того, я не заблуждался: похожее, издалека или с закрытыми глазами (в свои духи, по моей просьбе, она капала горький сок полыни), но все-таки другое существо, хотя, уверяю вас, в этом был свой шарм; поймите меня правильно, я не могу об этом умолчать, но даже отдавалась Сима совсем не так, как та, другая. Она была неумеренной сребролюбкой (переводя каждый лишний поцелуй или поглаживание моей неистовой плоти на язык сестерциев и динариев), но при этом скромна, как ангел, в минуты страсти лаская меня только так, как указывал я (и как в моем воображении делала бы та, другая), упорно сдерживая стоны, несмотря на все мои старания, только бледнея лицом и стискивая зубы в преддверии последнего мгновения. И для большей достоверности иногда, ложась с ней, я надевал на глаза плотную атласную повязку, чтобы не быть так связанным с обедненной, если угодно, реальностью; к сожалению, ничего не попишешь, такова судьба нашего брата-идеалиста; но как мечта не совпадает с действительностью (впоследствии, как вы помните, мне удалось-таки сравнить, разочаровавшись еще более), так Сима была лишь более или менее ловкой копией неповторимого оригинала. Но, милостивый государь, простите, я не понял, не могу связать концов, кажется, вы хотите меня запутать, сбить с толку. Да, конечно, не могу не признать: вы очень выпукло изобразили эту молчаливую женщину в шелковом лиловом платье, с загадочной сединой в молодых волосах, очевидно, лет тридцати, не более, хотя, кто знает, возможна какая-нибудь таинственная история, из-за которой она так неравнодушна к звону серебра; например, будучи подкинутой и воспитываясь из милости в доме богатой квиритки, сухой, черствой и скрытной, сладострастной, молодая черноволосая девушка, заплетающая свои густые волосы в тугую косу, неожиданно для себя влюбилась в сына своей благодетельницы, он тоже к ней неравнодушен, заметив, в какое время дня она спускается в погреб за вином и зеленью, молодой римлянин выслеживает ее, спускается следом и, крепко сжимая в мускулистых ладонях ее маленькие упругие груди, уговаривает отдаться ему, уверяя, что любит и не покинет вовек;
Вы читаете Вечный жид