при деревянных столбах, а чтобы линию проверить или отремонтировать, надо было на столб влезть, для чего и служило специальное приспособление - 'когти', или же 'кошки', которые монтер надевал на низ обеих ног. Вот Локота и полез на столб. Столб оказался гнилой - обломился и рухнул вместе с монтером, который получил травму позвоночника. Неприятным следствием этой травмы стало постоянное недержание мочи. Местная медицина не могла ни оказать сколь-нибудь действенную помощь, ни даже пообещать ему, что 'все будет хорошо'.
Кто-то посоветовал Михаилу: 'На призывной комиссии скрой свою болезнь - тебя призовут, а в армии хорошие врачи, они тебе помогут'.
- Тут помогут, как же, люби его мать! - басил Локота, и матерщина в его устах почему-то не звучала грубо и резко, - ожесточения, озлобленности в нем не чувствовалось. Он добросовестнее многих здоровяков выполнял все, что поручают, был мягок и спокоен в разговорах. Со мной он сразу взял доверительный тон, много и откровенно рассказывал о себе, о своей семье. Поведал и трагическую историю своего отца. Тот был до войны членом то ли венгерской, то ли чехословацкой компартии и в конце тридцатых, от большой любви к
Советскому Союзу, перешел границу и оказался (чего и желал страстно и трепетно) в светлом царстве социализма. Стражники царства схватили переходчика и 'за шпионаж' швырнули в тюрьму или в лагерь, где он и сгинул без следа. Удивительно, однако, то, что после присоединения
Закарпатья к Советской Украине мнимый шпион был реабилитирован - правда, уже посмертно. Думаю, в этом 'раннем реабилитансе' сыграло роль то, что Советам необходимо было поскорее утвердиться на новых землях, и коммунистические власти заигрывали со своим местным активом, а тот прекрасно знал и помнил погибшего товарища.
Пройдет после моей службы лет 10 - 15, и в одном из номеров харьковской областной газеты я прочту заметку краеведа. В ней будет рассказано о том, как житель Закарпатья, Иван Михайлович Локота, будучи коммунистом и патриотом Советской Украины, решил переименовать свое родное село и в условиях буржуазной Чехословакии
(или - Венгрии?) дал ему название тогдашней столицы Украины - Харькова!
Нашего Локоту звали Михаил Иванович. Похоже на то, что
'основатель закарпатского Харькова' был его отцом! Я и сам поражаюсь, как много попадалось мне в жизни чудесных совпадений.
Начнешь, бывало, о них рассказывать - люди не верят: ты, мол, сфантазировал, придумал, додумал. Но творческая фантазия - увы, не свойство моей натуры, сильная сторона которой в другом: в памятливости на яркие детали, конкретные реалии. И остается лишь заверить скептиков, что, кроме некоторых диалогов и третьестепенных ситуаций, мне*/ни-че-го/* не приходится продуцировать, выдумывать.
'Так это было!' (А. Твардовский).
Легковерие отца передалось сыну. Он свободно мог бы в армию не идти, да сам, фактически, напросился. Но в армии его никто не торопился лечить - он отслужил около года, пока все-таки не был
'комиссован' и демобилизован. Все это время, несмотря на свой недуг, тщательно следил за собой - ухитрялся и сам мыться, и замывал свое белье так, что ни малейшего запаха от него и от его одежды не ощущалось.
А вот мешковатый, приземистый Либин (фамилия изменена), прибывший к нам вместе с Весниным и Момотом откуда-то из Раздольного, на моих глазах опускался и физически, и морально все ниже и ниже…
Имени его не помню. Только слепой не признал бы в нем еврея - и, к сожалению, такого, какими видят всех нас в кривом зеркале антисемитизма. Неаккуратный и, казалось, ничуть от этого не страдающий, он весь пропах мочой. Еще не зная его несчастного порока, младший сержант Крюков выделил для него верхнюю койку, и новичок проявил удивительное равнодушие, не предупредив, что непременно описается. В то время еще существовал в распорядке дня послеобеденный сон, и через минут 20 после того как все улеглись, кто-то из солдат нашего взвода заверещал, выскочил из постели и стал расталкивать лежащего наверху Либина, который его обмочил.
Легче всего было поменяться им местами. Но мочиться под себя
Либин не перестал. Прибывший с ним вместе Василько Момот рассказал:
- Мы летом были на полигоне и жили в палатке. Так его одного разу на чому спиймалы: занял место в палатке с краю, лежит на боку и думает: 'Нихто не видит!'. Низ палатки приподняв, выставив свий…
- и ссыт. Як почалы его хлопцы лаять! Хотели отметелить, но сержант нэ дав…
Испытывая чувство брезгливого стыда за этого опустившегося человека, я вместе с тем ужасно его жалел и хотел помочь. Он принадлежал к числу 'безобидных' людей: никого не цеплял, был беззлобен и безответен, но меня задевало то, что он - еврей, и что многие.привычные антисемитские клише к нему чрезвычайно подходят: неопрятен, ленив, трусоват. Легко было его обвинить в симулянтстве, в пресловутой еврейской хитрости. Я стал с ним общаться - он с готовностью пошел на контакт, охотно рассказал о себе.
Либин был из Минска, сын председателя колхоза, окончил какой-то техникум. Однажды, стоя от взвода дневальным (у нас каждое подразделение выставляло в казарме своих дневальных, чтобы беречь от воров свое имущество), я предложил Либину:
- Давай через два часа после отбоя я тебя разбужу, ты сбегаешь, отольешь - и останешься сухим до утра.
- Ничего не получится, - сказал он обреченно. - Ты меня не добудишься - я сплю очень крепко. Но даже если поднимешь - это не поможет: потом все равно обмочусь.
Но я все-таки, хотя и с трудом, его растолкал. Он сходил, куда нужно, вернулся, лег, уснул… и через полчаса у меня на глазах напустил большую лужу…
Из нашего взвода Либина перевели в батарею, располагавшуюся в другой казарме. Мы виделись теперь редко и общались мало. Но за его несчастной судьбой я следил со все возрастающей болью и сочувствием.
Батарея - организм совсем иной, чем наш 'аристократический', штабного подчинения и интеллигентных занятий, взвод. Огневики гораздо больше времени проводят на улице, на безжалостных зимних ветрах и под пекучим летним солнцем. Кем бы там ни назначили беднягу: заряжающим или наводчиком (а радиотелефонистом он, точно, не был), все равно надо было выходить на занятия к пушке, выезжать на учения и на полигон… Во время первых же учений, продолжавшихся несколько дней и включавших в себя… ну,. конечно, 'марш танковой дивизии в предвидении встречного боя' (помните?!), а это - многочасовые переезды в открытом 'студере', различные эволюции возле зенитной пушки и т. д., - он получил сильное обморожение.
Все же летом для всех 'писунов' дивизии в какой-то момент настала лафа: из собрали в медсанбате - по официальной версии, для медицинского наблюдения и лечения. Думаю все же, что хитрое командование медсанбата имело в своих планах получить и побочный хозяйственный эффект от этого мероприятия: 'морячков' (как, не сговариваясь, называли во всех частях эту категорию солдат) свели в единый взвод (собралось что-то человек до двадцати), старшиной над ними назначили нашего Локоту (во-первых, в отличие от всех других, у него энурез был травматический - вроде, более благородный; во-вторых же, он был степенен, серьезен и обладал высоким чувством ответственности)
Вскоре о команде 'морской пехоты' у нас в полку стали рассказывать легенды. Говорили, что ребята выстроили себе землянку для жительства, с двумя ярусами нар, что тщательно распределились: более тяжелые мокрецы легли внизу, а те, с кем конфуз случается пореже, - сверху. И будто каждое утро наш Локота командует им всем:
- Матросы - подъем! Шлюпки - на берег! Суши весла!
И 'матросы' дружно тащат наверх и раскладывают под солнышком свои матрасы и бельишко… А после завтрака приступают к работе: косят траву для медсанбата, что-то чинят, строят, носят, красят…
К середине лета всех направили в Ворошилов-Уссурийский - в госпиталь. Мы с напарником - 'начальником радиостанции' Петром