Если это так, то сообщи мне об этом немедленно, не упуская и не скрывая ни малейших подробностей, – как на приеме у врача. Немедленно подай мне сигнал, а затем откинься на спинку кресла и наблюдай, как я готовлю для тебя суп из их костей. И делаю это с превеликим удовольствием.
Послушай-ка, Алекс, но правде говоря, твои заскоки не должны меня интересовать. Сейчас у меня в производстве сочное, с гнильцой, имущественное дело (ценности, принадлежащие русской православной церкви), и то, что я на этом зарабатываю (даже если проиграю дело в суде), составит сумму, которая почти вдвое больше той, что ты решил преподнести в качестве пасхального подарка еврейству Северной Африки или Ассоциации стареющих нимфоманок. Go fuck yourself, Алекс. Только дай мне окончательное распоряжение – и я переведу все, что ты захочешь, когда захочешь и кому захочешь. Каждому – в меру его горлопанства.
Кстати, этот Сомо вовсе не криклив. Напротив, разговаривает весьма любезно, мягко, округло, с поучающе-дидактической нежностью, словно интеллектуал-католик. Похоже, что он и ему подобные по дороге из Африки в Эрец-Исраэль прошли основательную переподготовку в Париже. Внешне он выглядит больше европейцем, чем ты или я. Короче, он вполне может преподать урок хороших манер даже признанным знатокам этого дела.
Я спрашиваю его, к примеру, есть ли у него хоть какое-то представление о том, в честь чего профессор Гидон вдруг вручает ему ключи от сейфа? А он сдержанно мне улыбается (эдакая улыбочка: 'Ну, в самом деле!' – словно я задал ему детский вопрос, который ниже его достоинства, да и моего тоже), отказывается от сигареты 'Кент', предлагая мне свою 'Европу', однако снисходит, – быть может, это жест, призванный выразить взаимную любовь сынов Израиля, – принять от меня огонь. Благодарит, бросает на меня острый взгляд, который его очки в золотой оправе, увеличивая глаза, делают похожим на взор филина в полдень: 'Я полагаю, что профессор Гидон может ответить на этот вопрос лучше меня, господин Закхейм'.
Я сдерживаюсь и спрашиваю его: разве подарок на сумму в сто тысяч долларов не возбуждает в нем, по крайней мере, любопытства. На это он мне отвечает: 'Несомненно, мой господин', – и тут же замолкает, не прибавив ни слова. Я выжидаю, наверное, секунд двадцать, прежде чем сдаюсь, и спрашиваю, нет ли у него, случаем, какого-нибудь собственного предположения на этот счет. А он мне отвечает спокойненько, что да, есть у него такое предположение, однако, он, с моего позволения, предпочтет услышать мои личные соображения.
Ну, тут-то я решил огреть его прямым снарядным попаданием. Я надеваю маску Закхейма-Грозного, которой пользуюсь при перекрестных допросах, и выпускаю но нему залп – с краткими эффектными паузами между словами:
– Господин Сомо, если вас это интересует, то мое предположение таково: кто-то оказывает на моего клиента сильное давление. Это то, что называется у вас 'подарок для отвода глаз'. И я намерен как можно скорее выяснил. КТО, КАК и ПОЧЕМУ.
Но эта обезьяна виду не подает, улыбается мне сладкой улыбкой религиозного святоши и отвечает:
– Только его собственный стыд, господин Закхейм. Это единственное, что оказывает на него давление.
– Стыд? Чего же ему стыдиться? – спрашиваю я, и едва успеваю произнести последнее слово, как ответ – уже на кончике его языка, источающего мед:
– Своих грехов, мой господин.
– Какие же у него грехи, к примеру?
– К примеру, грех оскорбления. Ведь в иудаизме оскорбление приравнивается к пролитию крови.
– Ну а вы-то кто, мой господин? Сборщик податей? Судебный исполнитель?
– Я? – говорит он, не моргнув и глазом. – Я исполняю здесь роль чисто символическую. Наш профессор Гидон – человек высокодуховный. Знаменит на весь мир. Весьма и весьма почитаем. Можно сказать – высоко ценим. Но… Пока он не исправит всех своих дурных деяний, все его добрые поступки и дела приравнены к прегрешениям, ибо грех – в самой их основе. Но теперь, по-видимому, дрогнуло его сердце, и он наконец-то ищет пути к Вратам раскаяния.
– А вы – привратник у Врат раскаяния, господин Сомо? Вы стоите там и продаете входные билеты?
– Я взял в жены женщину, которую он изгнал, – говорит он, устремив на меня взгляд, подобный прожектору, и глаза его увеличены втрое линзами очков. – Я – врачеватель ее позора и унижения. Я также оберегаю его сына от неверных шагов.
– По цене – сто долларов в день, помноженных на тридцать лет, плата – вперед и наличными, господин Сомо?
Именно этим мне удалось наконец вывести его из равновесия. Парижский налет с него мигом сдуло, и африканская ярость прорвалась, как гной из лопнувшей раны:
– Высокочтимый господин Закхейм, позвольте заметить, что вы за ваши уловки и крючкотворство в полчаса получаете больше денег, чем я заработал тяжким трудом за всю мою жизнь. Позвольте, господин Закхейм, обратить ваше любезное внимание на то, что я не просил у профессора Гидона, как у нас говорят, ни нитки, ни шнурка от ботинка. Это он просил принять его дар. И не я просил об этой встрече с вами, мой господин. Это вы просили о немедленной встрече.
Тут наш маленький учитель вдруг вскочил – на мгновение у меня мелькнуло опасение, что он собирается взять со стола линейку и отхлестать меня по пальцам, – и, не протянув мне руки, с едва сдерживаемой враждебностью выпалил:
– Теперь же, с вашего любезного позволения, я прерываю беседу в связи с проявленным с вашей стороны предубеждением и гнусными намеками.
Естественно, я поспешил его успокоить, произведя то, что можно назвать 'этническим отступлением': всю вину возложил на свойственное мне – 'йеке' – не всегда уместное чувство юмора. Увещевал его, чтобы он соизволил простить мне неудачную шутку и считал, что моя последняя фраза никогда не была произнесена. Немедленно проявил я интерес к денежному пожертвованию, которое он просил тебя сделать в пользу какой-то темной махинации, задуманной фанатиками из Хеврона. Тут снизошел на него некий восторженный дух проповедничества, и, все еще стоя на своих коротеньких ножках, сопровождая свою речь фельдмаршальскими взмахами руки над картой Израиля, висящей в моем кабинете, он с воодушевлением, добровольно и бесплатно (если, конечно, не считать моего времени, которое ты в любом случае оплатишь вместо него) произнес краткую проповедь на тему наших исконных прав на землю Израиля и т.д. и т.п. Не стану утомлять тебя пересказом того, что знакомо нам с тобой до тошноты. Все сдобрено библейскими стихами и притчами, все упрощено, все акценты расставлены, – похоже, я казался ему человеком, который даже простые вещи понимает с трудом.
Я спросил этого Рамбама в миниатюре: отдает ли он себе отчет в том, что волею случая, твои взгляды находятся на другом краю политического спектра, что все эти хевронские безумства диаметрально противоположны той общественной позиции, которую ты занимаешь.
Но он и на сей раз не растерялся (говорю тебе, Алекс, мы еще не раз услышим об этом дервише!), а начал терпеливо объяснять мне – источая мед и нектар, – мол, по его скромному мнению, 'в эти дни доктор Гидон, как и многие другие евреи, стремится к очищению и раскаянию, что может привести в ближайшем будущем к общему духовному преображению'.
Вот тут-то – не стану скрывать от тебя, мой Алекс, – настал мой черед утратить европейский лоск и в порыве ярости обрушиться на него: на каком основании, черт его дери, ему кажется, что он может заглянуть в глубину твоего сердца? Откуда такая наглость: совершенно тебя не зная, утверждать за тебя, а может быть, и за всех нас, что происходит в наших душах и что должно произойти, в то время как мы еще сами не знаем об этом?
– Но ведь профессор Гидон уже теперь пытается искупить грехи, что совершил он по отношению к ближнему. Для этого вы и пригласили меня сегодня на эту встречу в вашем кабинете, господин Закхейм. Так почему же, раз выпала такая возможность, не открыть перед ним и путь искупления грехов перед Всевышним – с помощью пожертвования?
И не успокоился, не убрался, пока не приложил все силы, чтобы разъяснить мне двойственный смысл ивритского слова 'дамим', которое может означать и 'кровь', и 'деньги'. Ecce homo.