Север, если он не изгажен обилием промышленности, замазывает обычное городское неустройство чистым снегом, краткое лето столь притягательно, что приходится изо всех сил наслаждаться им, не теряя времени на… всю ту же грязь.
В Москве маловато севера, да и юга совсем немного. Центр власти, первое маленькое кольцо преуспеяния, второе – побольше – промышленности, третье, колоссальное – просто жилья. Отправляясь на работу ближе к центру громадные массы москвичей ежеутренне «переныривают» под землей промполосу. Центр и первое кольцо хороши тем, что там традиционная для всякого крупного города борьба камня и земли давно окончилась в пользу камня – как это и положено для цивилизованного европейского города. Часть каменных поверхностей государственным образом моют, чистят, и это отрадно; в центральной части Москвы почти не бывает отвратительного мегаполисного снега в многообразных разводах дюжинной грязи и радужной химии; так же отсутствует месиво истоптанной глины, выполняющей роль земли. Промзона по определению грязнее, землистее. Смертельно опасные гирлянды изоляторов на проводах. Перекрученное железо, торчащее полуживыми члениками жестоких лапок и жвал, посверкивающее подржавленными хитиновыми латами. Так много здесь площадок, проездов, углов и переулков между обшарпанными корпусами и деревянными бараками, где всякая пядь должна бы притягивать внимание режиссеров, занятых съемками фильмов о криминале или о разрухе 20-х годов! Эти места пугают нежное сердце горожанина потаенной угрозой, смутной тревогой, как будто где-то там скрывается особая, чисто городская нечисть, способная в темное время суток расправляться с зазевавшимися простаками. У самого центра, на Рижском вокзале есть местечко – ряд старых деревянных бараков (склады?), перед которыми ограда оформила длинный, скупо освещенный вечерами проход – так вот в этом местечке все мерещатся Игорю залежи великой лагерной эпохи, да так явно, что жуть пробирает до костей. То же «лагерное» впечатление даруют старые Химки с их обилием угрюмых, временами утробно звучащих режимных зон, огражденных от внешнего страха высокими заборами с колючей проволокой. Длинный переход в метро под Казанским вокзалом особенно мрачен и грязен, он просто обязан привлекать людей с уголовными наклонностями: Игорь не удивился бы, узнав, что распределение городских милицейских сводок о всяческих безобразиях локализует в этом месте узел, нарыв. Спальные районы все еще находятся в стадии численного превосходства земли над камнем. Земля здесь еще активна, она запросто портит обувь, поглощает периферийные асфальтовые дорожки, взрывается воронками гигантских черных луж на подъездах к каким-нибудь скоплениям гаражей или складов, где щебенка, асфальт и прочие изобретения человеческие планомерно разрушаются другими человеческими же созданиями: мастодонтоообразными грузовиками. Да и на обычные внутриквартальные улочки и проездики властям традиционно не хватает того же асфальта, так что зрелая грязная лужа как правило скрывает многослойную стратиграфию тщетных дорожно-ремонтных усилий.
Чем периферийнее место, тем отвратительнее пахнут местные рынки, тем чаще ночью под окнами воют молодые придурки, мешая спать честным работягам, тем больше барышень вооружается датскими догами для безопасных моционов, тем больше мам этих барышень добирается до дому опасливым скореньким шажком, тем больше пьяненьких мужичков обирают в двух шагах от квартиры, дав тяжелым предметом по голове – для безопасности и блезиру.
Московская периферия еще не скоро станет единым массивом. Она рассечена железными дорогами и пустырями точно так же, как средневековая Москва на территории нынешнего центра естественным образом расчленялась на несвязанные друг с другом слободы.
Никакой шумной и пачкотной ж/д в окрестностях дома, где жил Игорь, слава Богу, не было. От подъезда до станции метро вели асфальтовые дорожки разной степени исправности и чистоты (в среднем шесть). Пешком десять минут – для окраины совсем неплохо. Сначала компакт высоток. Затем рощица. Надо полагать, лет пятнадцать назад это была очень приятная рощица. Как аутентичный житель мегаполиса Игорь не знал, названий деревьев, из которых она состоит; некоторые из них, судя по белым стволам, – березы. Сырой осенью особенно уныло смотрятся серые московские тополя. Здесь явно были не тополя, эти цепкие паразиты городского изоконного пейзажа, потому что поздний тополиный лист – это бесцветный ошметок измочаленной дождями и ветрами растительной плоти, а рощица звучно хвалилась тысячами золотых корон, сотнями византийских пурпурных одеяний. Ей было чем подразнить тупой кубо- конструктивизм и промышленную антиэстетику. Игорь жалел рощу, зная подлые повадки мегаполиса. Городская громада, можно сказать, набила руку, цементную свою металлокерамическую бесформенную руку, осеряя маленькие празднички первобытного естества. В таких делах бывало по нескольку отработанных стадий: чаще всего начиналось со «шпионов», расширялось «миссионерами» и заканчивалось «танками». На шпионскую службу нанимались по большей части собачники, спортсмены, алкоголики и романтические кретины. Роль всех этих типажей состояла в протаптывании тропинок и творении кострищ. О, как прекрасно погулять с любимым ласковым волкодавом по лесу, как славно утречком поделать ушу с группой энтузиастов на полянке, как мило истребить поллитру в обществе критически мыслящих личностей на бревнышке, оставив руины пикника в дар безответной рощице (локально это будет не меньше шести), но лучше всего дуэтом с молодой самочкой повыть под гитару на языки пламени (для органов слуха – восемь, не лучше ведра с грязной водой и половой тряпки). Тропинки и кострища – бреши в хрупких стенах маленькой желтолиственной твердыньки; их уже так много, и так постарела от этого нежная рощица; пятнадцать лет назад на лице ее не было морщинок. Миссионерами работают коммунальные благодетели, которым только дай закатать тропинки в асфальт! Парк – уже не лес, вернее лес, но только испохабленный, а после первого изнасилования, как водится, церемоний уже не допускают. Приходят рычащие гусеничные чудовища, роют котлован под жилплощадь для нездорового избытка младенцев, которые стали взрослыми людьми.
Он еще раз проверил свои ощущения. Нет, никакой тошноты от корней деревьев не происходило; чувство реальности этих самых узловатых скоплений древесного мяса ничуть не угнетало и даже радовало. Игорь не раз слышал от знакомых: живу-де как во сне, совсем не так было в детстве – каждую травиночку чувствовал, каждый лучик, а теперь, кажется, одну сотую от всего. Так вот, все то, что окружало его, Игорь видел и чувствовал с такой же отчетливостью, с таким же «плотяным», таким же вещественно-звучным чувством, как и в архейскую эру детского сада. Он каждый миг заключал договоры с камнем на дороге, голубем в полете и собственной рубашкой, а если не мог, если было в них нечто неправильное, – вел с ними мысленную войну; в таких случаях у него оставалось ощущение, будто их приходится останавливать, не допускать куда-то, покуда не получат пропуск или не примут надлежащий вид. Вот если с корня была содрана кора – Бог весть, каким человеческим артефактом – тогда сумма подпрыгивала на балл, а то и на два. Появлялась жалость, как к уродливому калеке. Правильно жалеть калек, но от этого они не перестают быть страшными и омерзительными.
За рощицей тротуар по кривой длиной метров около двухсот плавно огибал пустырь и упирался в каменный мост над высоким оврагом с несоответственно жалким ручьишком на дне.
Московские пустыри в целом, и этот в частности, всегда казались Игорю местом, менее пригодным для жизни человеческой, чем темный лес или какое-нибудь жутковатое болото с фантастическим пейзажем земноводной эры. Жизнь бывала здесь сожжена кислотой строительства. Песок, глина и щебенка, перемешанные безжалостной толкушкой в беспорядочное пюре, от дождей все больше и больше оплывали, превращая холмы в твердые барханы, а колеи, наезженные грузовиками, в овражки. Изредка трава мелко пробивалась по откосам этих овражков, робко колонизируя территорию катастрофы. Так в фильмах- антиутопиях зверообразные люди в кожаных куртках понемногу осваивают пустыни, оставшиеся после мировой войны или экологического краха человечества. Игорь даже в страшном сне не хотел бы зайти на пустырь. Со стороны здесь самое меньшее можно было оценить на семь. Победительно скалящееся ржавое железо, врытое в землю корыто с застывшим цементом, раскиданные колоссальной черной лапшей трубы, рваная арматура, торчащая из строительных блоков, повсеместная цепкая ярко-оранжевая грязь… Как апофеоз всего – брошенный давным-давно бело-голубой пикап с маркировкой какого-то гидронадзора на капоте; внутренности выпотрошены энтузиастами автодела; многолетняя короста грязи. Возможно, и на пустырях водилась нечисть, но особая, непохожая на традиционную городскую. Во-первых, надо полагать, она умела нападать не только ночью, но и днем. Во-вторых, ее жертвы бесследно исчезали, как бы взятые в плен маленьким смерчиком, микроторнадо, и никто никогда этого не видел.
Слава Богу, мост. Мост как мост, слой асфальта на бетоне, металлоконструкции. В меру грязно, в меру ржаво. Вечный ветер. Мост во все сезоны года неизменно бывал на уровне среднего московского фона – пяти. В этом вполне можно было жить, по этому можно было ходить. Если, конечно, не заглядывать под мост. Туда Игорь не заглядывал даже из любопытства, но воображение легко дорисовывало неизвестные