– Да минует тебя пуля, сынок! – донеслось до нас причитание матери.
Нам повстречался фургон, нагруженный кукурузными стеблями, целой кучей женщин и детей, двумя жестяными сундучками и железной кроватью, привязанной кверху. Глава семейства ехал верхом на осле. Да, colorados наступают – тысячи их ворвались в горный проход. При последнем налете colorados убили его дочь. Вот уже три года ведется война в этой долине, но он терпел и не жаловался. Потому что все это для родины. А теперь он думает бежать с семьей в Соединенные Штаты, где…
Но тут Хуан жестоко хлестнул мулов, и мы не дослушали фразы. Дальше нам повстречался босоногий старик, спокойно гнавший стадо коз. Слыхал ли он о colorados? Да, как будто что-то о них болтали. А не знает ли он, заняли они проход и сколько их.
– Pues, quien sabe, senor?[50]
Наконец, крича на шатавшихся от усталости мулов, мы подъехали к лагерю как раз в ту минуту, когда наш победоносный эскадрон возвращался по пустыне, расстреливая в воздух гораздо больше патронов, чем они потратили в бою. Всадники на маленьких лошадках мчались между кустами мескита, все в высоких сомбреро, в пестрых развевающихся серапе, и последние лучи солнца сверкали на поднятых вверх винтовках.
Вечером того же дня от генерала Урбины прискакал гонец с извещением, что генерал очень болен и немедленно требует к себе Пабло Сеанеса. Огромная карета тотчас пустилась в путь. В ней разместились Пабло с подругой, горбун Рафаэлито, Фиденчио и Патричио. Пабло сказал мне:
– Хуанито, если хочешь вернуться, то будешь сидеть рядом со мной в карете.
Патричио и Рафаэлито упрашивали меня ехать с ними. Но я, добравшись наконец до фронта, не хотел возвращаться. А на следующий день мои друзья-кавалеристы, с которыми я так близко сошелся во время перехода в пустыне, получили приказ отправиться в Харралитос. На месте остались лишь Хуан Валехо и Лонгинос Терека.
Новый гарнизон Кадены состоял из людей совсем другого рода. Бог знает откуда они явились, но, во всяком случае, их там буквально морили голодом. Таких бедняков пеонов мне еще не приходилось встречать, – половина из них не имели даже серапе. Среди них было около пятидесяти nuevos,[51] никогда не нюхавших пороха; приблизительно столько же сражалось раньше под командой в высшей степени бездарного майора Саласара, а остальные пятьдесят человек были вооружены старыми карабинами с очень ограниченным количеством патронов. Начальником гарнизона был лейтенант- полковник Петронило Эрнандес, который в течение шести лет служил майором в федеральной армии, пока убийство Мадеро не заставило его перейти на другую сторону. Это был храбрый и честный человек со сгорбленными плечами, но многие годы армейской канцелярщины сделали его непригодным командовать тем войском, во главе которого его теперь поставили. Каждое утро он издавал приказ, устанавливавший распорядок на день: кто должен быть дежурным офицером, где должны быть расставлены часовые, патрули и т. д. Но никто не читал его приказов. Офицеры в этой армии не занимаются приучением солдат к дисциплине и порядку. Они стали офицерами потому, что показали свою храбрость в деле, и их обязанность – драться в первых рядах, вот и все. Солдаты считают генерала, под команду которого они завербовались, своим феодальным сеньором. Они называют себя его gente – его людьми, и офицер чужих gente для них не авторитет. Петронило был gente генерала Урбины, но две трети гарнизона в Кадене принадлежали к дивизии генерала Арриета. Вот почему не было часовых ни на западе, ни на севере. Лейтенант-полковник Альберто Редондо охранял другой проход в шести милях к югу, и поэтому в этом направлении мы считали себя в безопасности. Правда, двадцать пять человек несли сторожевую службу в проходе Пуэрта, и Пуэрта была укреплена…
Глава VIII
Пять мушкетеров
Каса-Граыде в Ла-Кадене, конечно, была разграблена генералом Че Че Кампа в предыдущем году. Внутренний двор Каса-Гранде был превращен в конюшню для офицерских лошадей. Мы спали на черепичных полах в комнатах, прилегавших ко двору. В огромном зале, когда-то обставленном с варварской пышностью, в стены были вбиты деревянные колышки, на которых висели седла и уздечки; винтовки и сабли стояли у стен, по углам кучками лежало скатанные грязные одеяла. По вечерам прямо на полу раскладывался костер из обмолоченных кукурузных початков; расположившись вокруг него, мы слушали рассказы Аполлинарио и четырнадцатилетнего Хиля Томаса, бывшего Colorado, о кровавой борьбе последних трех лет.
– При взятии Дуранго, – начал как-то Аполлинарио, – я был gente капитана Борунда – его еще прозвали Матадором за то, что он всегда убивал пленных. Но когда Урбина взял Дуранго, то пленных почти не оказалось. Тогда Борунда, жаждая крови, начал обходить все трактиры. В каждом он тыкал пальцем в какого-нибудь безоружного человека и спрашивал, не федералист ли он. «Нет, сеньор», – отвечал тот. «Ты заслуживаешь смерти, потому что ты лжец!» – кричал Борунда, вытаскивая револьвер, – а трах!
Мы все расхохотались, выслушав этот анекдот.
– А вот когда я воевал под командой Рохаса, – перебил Хиль, – во время переворота Ороско (да будет проклята его мать!) старый офицер-порфирист перебежал на нашу сторону, и Ороско приказал ему обучать colorados (зверье!). В нашей роте был один чудак. Он здорово умел шутить. Так вот он притворился таким чудачком и словно не понимал команды. И вот этот проклятый старый уэртист (чтоб его черти зажарили в аду!) начал обучать его одного. «На плечо!» – тот сделал все так, как нужно. «На караул!» – лучше и не надо. «В штыки!» – он начал ворочать винтовкой и так и этак, будто не знал, что нужно делать. Тогда старый дурак подошел к нему и ухватился за дуло его винтовки. «Сюда!» – сказал он и потянул винтовку на себя. «Ага! Сюда!» – ответил парень и всадил ему штык в грудь…
Затем Фернандо Сильвейра, казначей, рассказал несколько анекдотов про curas, то есть про попов. Эти анекдоты напомнили мне Турень тринадцатого века, а также некоторые феодальные привилегии, которыми обладали дворяне вплоть до французской революции. Фернандо, несомненно, знал, о чем говорил, так как в свое время сам готовился стать священником. У костра сидело человек двадцать, без разбора звания и чина – и самый бедный пеон в эскадроне, и капитан Лонгинос Терека, но ни один из них не был религиозен, хотя раньше все были правоверными католиками. Три года войны многому научили мексиканский народ. Никогда больше в Мексике не будет другого Порфирио Диаса, не будет другого переворота генерала Ороско, и католическая церковь никогда больше не будет считаться гласом божьим.
Затем Хуан Сантильянес, двадцати двух летний subte-niente,[52] который совершенно серьезно сообщил мне, что он ведет свою родословную от испанского героя Жиль- Бласа, пропел старинную не совсем пристойную песенку, начинающуюся словами:
Хуан с гордостью показал мне четыре пулевых раны. Он утверждал, что собственной рукой застрелил несколько беззащитных пленных; можно было ожидать, что он со временем станет muy matador (большой охотник убивать). Он хвастал, что он самый сильный и самый храбрый солдат во всей армии. Он не представлял себе шутки остроумней, чем, засунув в карман моего пиджака сырое яйцо, раздавить его там. Хуан казался моложе своих лет и был чрезвычайно привлекателен.
Но самым лучшим моим другом помимо Гино Терека был subteniente Луис Мартинес. Его прозвали «Gachupinе» – презрительная кличка испанцев, потому что можно было подумать, что он сошел с портрета юного испанского дворянина, написанного Эль Греко. Луис был чистокровный испанец: гордый, веселый, горячий. Ему было всего двадцать лет, и он никогда еще не был в бою. Его скулы и подбородок покрывал черный пушок.
Он, улыбаясь, теребил его.
– Я и Никанор держали пари, что не станем бриться, пока не будет взят Торреон!..
Мы с Луисом спали в разных комнатах. Но ночью, когда затухал костер и все уже храпели, мы сидели на постелях друг у друга – одну ночь у него, другую – у меня – и болтали обо всем на свете: и о наших девушках, и о том, кем мы станем и что будем делать после войны. Луис собирался тогда приехать в Соединенные Штаты навестить меня, а затем мы оба вернемся в Мексику и навестим его семью в городе Дуранго. Он показал мне фотографию младенца, гордо похваставшись, что он уже – дядя.
– А что ты намерен делать, когда вокруг начнут жужжать пули? – спросил я.
– Quien sabe? – рассмеялся он. – Убегу, наверное. Было очень поздно. Часовой у дверей давно уже заснул.