«Правители, к чему применять наказания? Возлюбите добродетель, тогда и народ станет добродетелен. Добродетель великих подобна ветру, а добродетель простых людей подобна траве: под ветром трава сгибается».[183]
ПРУДЫ
Иногда, пресытясь людским обществом и разговорами и надоев всем моим приятелям из поселка, я шел еще дальше на запад от своего постоянного жилища, в самые безлюдные части нашей округи, «в новый лес и в луг иной»,[184] или на закате солнца ужинал черникой и голубикой на холме Фейр-Хэвен и запасался ею на несколько дней. Те, кто покупает ягоды и фрукты, как и те, кто растит их на продажу, не знают их истинного аромата. Узнать его можно лишь одним способом, но к нему прибегают немногие. Если хочешь узнать, как вкусна черника, спроси у пастуха или у перепелки.[185] Кто никогда не собирал черники, тот напрасно думает, что знает ее вкус. До Бостона черника не доходит, она неизвестна там с тех пор, как перестала расти на трех его холмах. Неповторимый аромат и вкус ее исчезают вместе с нежным налетом, который стирается с нее в рыночной повозке, и она превращается в простой фураж. Пока царит Вечная Справедливость, ни одна ягода черники не может быть доставлена с лесных холмов во всей своей невинности.
Иногда, окончив дневную прополку, я присоединялся к долго поджидавшему меня товарищу, который с утра рыбачил на пруду, молчаливый и недвижный, как утка или плавучий лист кувшинки, и перебрав различные философские системы, к моему приходу обычно убеждался, что принадлежит к древней секте сенобитов.[186] Приходил также один старик, отличный рыболов, опытный, кроме того, во всех видах охоты; ему нравился мой дом, который он считал построенным специально ради удобства рыболовов; а мне нравилось, когда он сидел у меня на пороге, разбирая свои удочки. Иногда мы вместе сидели на пруду, он на одном конце лодки, я — на другом; но разговаривали мы мало, потому что он к старости оглох и только иногда тихонько напевал псалом, что вполне соответствовало моему умонастроению. Таким образом, ничто не нарушало гармонии наших отношений, и вспоминать их куда приятнее, чем если бы они выражались словами. Когда — как это бывало чаще всего — мне не с кем было общаться, я будил эхо, ударяя веслом по краю лодки, и наполнял окрестные леса волнами разбегающихся звуков, дразня их, как сторож зверинца дразнит зверей, пока каждый лесистый дол и холм не откликался мне рычанием.
В теплые вечера я часто сидел в лодке и играл на флейте, и ко мне, словно зачарованные, подплывали окуни, а лунный свет передвигался по ребристому дну, усеянному лесными обломками. Раньше я ходил на пруд в поисках приключений, в темные летние вечера, с каким-нибудь приятелем; мы разводили костер у самой воды, думая привлечь этим рыбу, и ловили сомиков на связку червей, а потом, глубокой ночью, высоко подбрасывали в воздух головешки, как фейерверк; падая в пруд, они гасли с громким шипением, и мы внезапно оказывались в полной тьме. В этой темноте, насвистывая песенку, мы возвращались в жилые места. А теперь я совсем поселился на берегу пруда.
Иногда, погостив у кого-нибудь в поселке, пока хозяевам не пора было спать, я возвращался в лес и добывал свой завтрашний обед — удил рыбу с лодки при луне; совы и лисицы пели мне серенады, а иногда над самой моей головой раздавался трескучий крик какой-то неведомой птицы. Это были незабываемые ночи; я стоял на якоре на глубине 40 футов, в четверти мили от берега, окруженный иногда тысячами мелких окуней и других рыбешек, которые рябили хвостами посеребренную луной воду; длинная льняная нить соединяла меня с таинственными ночными рыбами, обитавшими на глубине 40 футов; иногда, плывя по воле легкого ночного ветерка, я тащил по пруду 60 футов лесы, временами ощущая в ней легкое подергивание, говорившее о том, что на другом ее конце идет какая-то жизнь и кто-то ворочается там и никак не может решиться. Наконец, перебирая лесу руками, медленно вытягиваешь наверх какую-нибудь извивающуюся и прыгающую рогатую рыбу. Это очень странное чувство — особенно темной ночью, когда уносишься мыслями в беспредельный космос, — ощутить вдруг этот слабый рывок, прерывающий твои грезы и снова соединяющий тебя с Природой. Казалось, я мог бы забросить удилище не только вниз, но и вверх, в воздух, почти такой же темный. И я как бы ловил двух рыб на один крючок.
Пейзажи Уолдена скромны; хотя они и прекрасны, но не могут быть названы величавыми и не тронут того, кто не ходит сюда часто или не живет на берегу. Однако пруд так удивительно глубок и чист, что заслуживает подробного описания. Это прозрачный и глубокий зеленый водоем, длиною в полмили, окружностью в милю и три четверти, а площадью примерно в 61,5 акра; неисчерпаемый родник среди сосновых и дубовых лесов, без какого-либо видимого притока или оттока, кроме облаков и испарения. Окружающие его холмы круто подымаются из воды на высоту от 40 до 80 футов, а в каких-нибудь четверти или трети мили на юго-восток и восток они достигают 100–150 футов. Все это поросло лесом. Все водоемы Конкорда имеют по меньшей мере два цвета — один издали, другой, более правильный, вблизи. Первый больше зависит от освещения и отражает небо. В ясную летнюю погоду, особенно при ветре, озера на небольшом расстоянии кажутся синими, а издали все они одинаковы. В бурную погоду они иногда становятся темно-серыми. А море, говорят, бывает один день синим, другой — зеленым, независимо от погоды. В нашей реке мне случалось видеть и воду, и лед зелеными, почти как трава, когда кругом лежал снег. Некоторые считают, что цвет чистой воды — «синий, как в жидком состоянии, так и в твердом». Но если смотреть в наши воды прямо с лодки, цвета оказываются там самыми различными. Уолден кажется иногда голубым, а иногда — зеленым, даже с одного и того же места. Он лежит между небом и землей и принимает цвет обоих. Если смотреть на него с вершины холма, он отражает цвет неба, а если приблизиться, то увидишь, что у берега, там, где виден песок, он желтоватый, дальше — светло-зеленый, а к середине зеленый цвет постепенно сгущается. При известном освещении он даже с холма кажется у берегов ярко-зеленым. Некоторые объясняют это отражением зелени, но он так же зелен и у песчаного берега, ближайшего к железной дороге, и весной, когда листва еще не распустилась; быть может, это происходит от смешения преобладающего в нем голубого цвета с желтым цветом песка. Таков цвет глаз Уолдена. Такова также та его часть, где весенний лед, разогретый солнечным теплом, отраженным от дна, а также теплом земли, тает раньше всего и образует узкий канал вокруг еще замерзшей середины. Как и в других наших водоемах, в ясную погоду и при сильном ветре, когда волны отражают небо под прямым углом или вообще получают больше света, синева пруда на некотором расстоянии кажется темнее неба; в такую пору, находясь на его поверхности и одновременно следя за отражениями, я различал в нем несравненную и неописуемую светлую синеву, напоминающую переливы муара или блики на сабельном лезвии и более яркую, чем само небо; другая сторона волны оставалась темно-зеленой и рядом с этим цветом казалась мутной. Мне запомнилась эта стеклянная, зеленоватая голубизна, подобная кускам зимнего неба на закате, проглядывающим сквозь тучи. Между тем стакан уолденской воды кажется на свет прозрачным и бесцветным, точно стакан воздуха. Известно, что большой стеклянный сосуд имеет зеленоватый оттенок, объясняющийся, как говорят мастера, тем, что здесь стекло «в массе», а маленький осколок того же сосуда бесцветен. Сколько требуется уолденской воды, чтобы отражать зеленый цвет, этого я не проверял. Вода нашей речки, если смотреть на нее прямо сверху, кажется черной или темно-коричневой; как и в большинстве прудов, тела купальщиков выглядят в ней желтоватыми; но в этом пруду вода так кристально