И вот когда Виндайл придвигается ближе, а с ним и прочие, уже завязав беседу, и когда Шиповник выбегает прикрикнуть на них для виду, что, мол, насели на гостя, мужичье! – вот тогда-то смуглолицый чужак выпрямляет спину, затекшую от долгих часов в седле, поднимает голову и откидывает капюшон. И плащ откидывает тоже, забросив за плечо, оголяя левую сторону груди.
И умолкает проныра Виндайл на полуслове – будто разом откусил свой верткий язык. Отхлынывает от центрального стола мужичье. И стоит старый Шиповник белый, что его передник, и руки трясутся мелко, и сам он весь трясется так, что позвякивает в кармане тусклое золото.
Чужак поводит головой, устало растирает затекшую шею, прикрывает глаза. Выпрямляет под столом длинные ноги в дорогих сапогах и, будто не замечая всеобщего липкого ужаса, приклеившего людей к скамьям, спокойно начинает трапезу. Так же спокойно ее окончив, утирает рот и жестом подзывает хозяина. Шиповник подходит на подгибающихся ногах, проклиная тот день и час, когда впустил чужака на двор.
Человек со смуглым лицом, мягкой улыбкой, мертвыми серыми глазами и иссиня-багровой татуировкой на левой стороне груди спрашивает, где ему найти обиталище Эйды Овейны.
И каждый, кто слышит это, незаметно скрещивает пальцы под столом, благодаря Бога Кричащего, что смерть сегодня пришла не в его дом.
Обычно это происходит так: два десятка молодчиков в красных плащах врываются на подворье, чаще конные, и рубят все, что оказывается у них на пути. Потом, разобравшись, какое из мертвых тел принадлежит хозяину, привязывают его к коню своего командира и уносятся прочь, влача останки несчастного по мостовой. Дом сжигают, превращая его и в очищающий, и в погребальный костер для тех, кому не посчастливилось оказаться под крышей еретика. Ступивший под кров отступника есть отступник; Бог Кричащий совершенно непререкаем в этом вопросе. Суд его скор, возмездие – стремительно, и слуги его тверды равно и духом, и рукою.
В год загорается несколько дюжин таких костров. Чем больше город, тем чаще, конечно, ибо в больших городах люди злы, и ересь легко пускает корни в их черных сердцах. Айлаэн – городишко маленький, и Стражи Кричащего навещают его совсем редко, а в последний раз – так и вовсе уже никто и упомнить не мог, когда и как это было, хотя разговоров после набегов Стражей хватает по меньшей мере на год. Стражей не боятся, как не боятся Кричащего, как не боятся чумы и смерти. К чему страх перед тем, что все равно явится за тобой, коли будет на то его воля, и ничем ты ему не помеха? Придет и придет. Суждено так было, значит.
Впрочем, в последнее время стали говаривать, что вроде бы и толки про судьбу – тоже ересь. Потому про судьбу толковать перестали. Что толковать-то?
О приближении Стражей узнают по завесе пыли на горизонте и алому мареву плащей над нею. Кидаются по домам, кто успеет, так, будто впрямь можно укрыться и переждать бурю; матери прячут детей под подолами, собаки забиваются по конурам. На сей раз никто не успел, да и не подумал прятаться. Айлаэн – городишко маленький, и даже на памяти стариков в него никогда еще не присылали Клирика.
Клирики в отличие от Стражей ходят тихо. Чаще по двое, реже по трое, совсем редко – поодиночке. Клирик-одиночка – мастер, умелец, возлюбленный слуга Бога Кричащего, пославшего на слугу своего столь всеобъемлющее благословение, что не след ему бояться ни стали, ни отравы, ни людской ненависти. Клирик не врывается во двор и не рубит головы, не поджигает и не волочет за конем истерзанные тела отступников. Да и меч-то ему нужен скорее для того, чтоб оградиться от лесных разбойников, которые нападут на него прежде, чем успеют разглядеть лицо, вытатуированное на левой стороне его груди. Из-за этого лица, того, что сами Клирики именуют Обличьем, в народе их прозвали «обличниками». И слово это произносят (если произносят: поминать обличников считается не к добру) шепотом, скрестив под столом пальцы знаком, отводящим беду.
Ни подмастерья, ни сапожников сын, ни служанки Шиповника, ни сам он, да и никто из всех, кого они знали, никогда не видали прежде обличника. Если в видали, может, узнали бы сразу. А не узнали бы – что с того?
Пришел-то он не за ними.
Поев, испив айлаэнского вина и отдохнув после долгой и трудной скачки, смуглолицый чужак с ледяными глазами встал и вышел из гостиницы вон. Лишь когда он скрылся за поворотом дороги, посетители осмелились броситься врассыпную, оставив Шиповника заламывать руки и подсчитывать убыток с тем же рвением, с каким всего час назад он подсчитывал грядущий доход. Ибо знал он: ближайшие три дня ни один айлаэнец не ступит на его порог.
А человек с вытатуированным на груди лицом шел тем временем легкой, пружинистой походкой по темнеющим в сумерках айлаэнским улочкам – только что не насвистывал. Плащ свисал с его правого плеча, оставляя открытой грудь, плотно обтянутую черным шелком, с глубоким вырезом на левой стороне. Он ни с кем не говорил и ни у кого не справлялся о дороге, а люди, встречавшиеся ему на пути, так и столбенели, стоило им кинуть взгляд на его торс. Вот так и шел, оставляя за собою след из камнем вставших людей.
Дом госпожи Овейны, наиболее почитаемой дамы города, стоял в самом центре Айлаэна, недалеко от фонтана – местной гордости. Хороший домик, не слишком большой и не маленький, опрятный, увитый виноградной лозой, с просторным палисадником и высаженными в ряд абрикосами у ограды. Обличник прошел меж абрикосов пружинистой своей походкой и встал напротив двери, но не постучал кулаком, возвещая пришествие мести Бога Кричащего, как сделал бы Страж в алом плаще. Вместо этого он вынул из поясной сумы небольшой свиток и развернул его. Извлек из-за пояса кинжал, одним сильным движением пришпилил послание к дубовой двери – и загудел клинок, подрагивая меж кроваво-красных письмен, выведенных на листе.
Потом обличник отвернулся и пошел прочь, откуда явился – пружинистым легким шагом. Ветерок, особенно ласковый в Айлаэне в это время года, шевелил полы его плаща и черные пряди над гладким высоким лбом.
Вернувшись к Шиповнику, обличник спросил, какая ему отведена комната, поднялся в нее и уснул спокойным крепким сном человека, выполнившего свой долг.
Но долг его был еще далек от окончательного выполнения, и он прекрасно об этом знал.
Три дня – столько отводилось Эйде Овейне, айлаэнской шоколаднице, и ее брату Ярту Овейну, студиозусу, чтобы добровольно сдать себя в руки Клирика Киана и позволить препроводить их в Бастиану, дабы могли они предстать пред Святейшими Отцами церкви для дачи объяснений в связи с подозрением в ереси. Этот срок – три дня – Святейшие Отцы давали всегда, коль уж доходило до привлечения Клириков. Сие означало, что случай ереси – особый, что он вовлекает в происходящее прочие лица, и обвиняемым предоставлялась возможность с полной добровольностью отдаться на милость слуг Божьих и посодействовать им всяческими путями. Говоря проще, церковь оставляла своим детям возможность искупления. Но дети всегда глупы, и редкие из них пользовались этим шансом. Многие, очень многие встречали слуг Божьих топорами и вилами, выставленными из окон. Тогда приходили Стражи. Но чаще Стражи приходили сразу. То, что на сей раз они не пришли, было одновременно великой удачей – и приговором, куда более страшным, чем быстрая смерть от меча в собственном домике, опрятном и уютном, с абрикосовым палисадником.
Домик, впрочем, все равно сожгут. Это также значилось в послании, которое Клирик Киан пришпилил своим кинжалом к двери дома женщины, которую он любил и которая любила его семь лет назад.
Она использовала весь отпущенный ей срок и пришла вечером последнего дня. Эйда Овейна, одна из самых красивых и самых влиятельных женщин Айлаэна, ехала по враз опустевшим улицам города, которым еще вчера владела почти безраздельно и который смотрел теперь сквозь щелочки в ставнях, как она держит путь на собственный погребальный костер. Она ехала верхом на породистой игреневой кобыле, такой же стройной и сухощавой, как сама госпожа Овейна, такой же надменной и прекрасной, так же роскошно и утонченно выряженной в лучшее, что только сыскалось в богатом доме Овейнов. На кобыле было белое кожаное седло, парчовая попона и уздечка, инкрустированная серебром, на госпоже Овейне – дорожное платье пурпурного бархата и белоснежный плащ, отороченный серебряной тесьмой. День выдался пасмурный – вообще лето в том году не задалось, дожди так и зарядили с самого солнцестояния, – и она надела капюшон, но не стала опускать его слишком низко, и синие глаза ее смотрели спокойно и твердо со смертельно бледного лица из-под аккуратно уложенных черных кос. Многие из тех, кто провожал ее взглядом, прижавшись к щелочкам между ставнями, плакали и делали охранный знак, хотя нелепо и даже кощунственно было призывать Кричащего в помощь этой женщине, которую сам Кричащий призвал