кругом были каменные! И кругом – серебро: на шпилях башенных, на ставнях, на колодезном вороте, только что не на телегах! Блестело серебро это в полуденном солнце, скупо блестело, холодно, недобро, и будто мороком от этого блеска веяло. И велико было то поселение! Люди толклись на улицах, при виде нас расступались, глазели – и с любопытством, а еще и с чем-то поболее, чем досужее любопытство. Шептались, пальцами тыкали, мужики жадными взглядами провожали полоненных баб. Я уже понял, куда нас вели: прямой, как стрела, улицей вверх, к белокаменному дому далече впереди, над которым черной громадой высилась Салхан-гора.
Белокаменный дом был, верно, кнежими палатами. Баб туда не повели, завернули куда-то на полдороге. Я обернулся, и мне снова наподдали по затылку – шагай, мол.
На кнежем дворе было как будто еще свое маленькое село – домишки помельче, чем в городе, хотя тоже каменные, и люд там толпился еще теснее – видать, хозяина ждали. Среблян ехал впереди, и когда меня завели во двор, гвалт там стоял уже до самых небес. На воеводе с обеих сторон висели две бабы, в кольчугу лица уткнув, – ревели, что ли. Я не стал смотреть – что они мне? Да и не дали мне засматриваться – повели дальше, мимо кнежих палат к высокой башне. Как зашли вовнутрь – снова холодом на меня повеяло, еще пуще, чем на берегу. Ох и вымораживали же эти каменные стены – да только ли оттого, что каменные?.. Чуял я тут что-то нелюдское, недоброе, и как думал об этом – так и вставала в памяти Салхан- гора и черная тень ее, лежащая на сизой морской воде...
Открыли передо мною тяжелую дверь, толкнули в спину в последний раз. Я оказался в горнице, больше и краше какой в жизни не видел. Стены белые, пол соломой мягко выстлан, а посреди – кровать! Не лавка, одеялом покрытая, а всамделишная кровать, шире лавки раза в три, – я такую только в доме старосты нашего видел, Счастлива Берестовна на ней спала. У всех прочих избы слишком тесные были, чтобы их так заставлять. Скамья в горнице тоже имелась, стояла у стены, а при ней – лучина. Всем хороша горница, а по сердцу мне все одно не пришлась. Потому как окошко в ней было крохотное, да и то – забранное частой решеткой.
Развязали меня наконец. Я только вздохнул – а рано: вошел тут в горницу мужик здоровый, хмурый. Руки, говорит, давай. Я как увидел, что он принес, – ощерился, ну да им-то что, их четверо было... Надели на меня снова оковы, да не такие, как прежде, – тонкие, просторные, так, чтоб руки-ноги не натирало, и цепи были подлиннее, чем у тех кандалов, в которых я сидел на корабле. Я так и ходить мог, только медленно, малым шагом, и руками двигать. Только драться и бегать не смог бы.
Когда увидели они, что я все понял, ушли, слова не сказав. Еды принесли – свежего мяса, горячей каши, пива в кувшине. И оставили, и дверь заперли.
Я прошелся по горнице. Руки в кулаки сжимал, напрягая со всех сил, дергал – впустую. Потом сел на кровать, на мягкую перину – никогда я и не гадал, что может быть что-то такое мягкое! Сел, посидел. Было мгновение, испугался – никак зареву сейчас. А потом подумал: вон Дарко Ольхович, и тот не ревел на берегу. А мне, парню здоровому, что?
Цепь-то эта на руках у меня – она хоть и коротка, а все ж хватит ее, чтоб обмотать вокруг горла первому, кто ступит на порог.
Первые дни мне было не скучно коротать. Я подтянул скамью к дальней стене, влез на нее с ногами и встал у окна, взявшись за прутья решетки. Она хоть и частая оказалась – кулак не просунешь, – но виднелось через нее много чего. Я и смотрел.
Окно выходило на двор, из него видать было белокаменные палаты и четыре постройки черного люда, что жили при кнежем дворе. По первому взгляду люди они были как люди, ходили себе по делам, то скот на выпас гнали, то скарб с телеги сгружали, то молот кузнечный звенел (ох, не люб же мне стал этот звон с той поры!), то пила столярская визжала, то круг гончарный шуршал. Куры по двору бегали, кудахтали, свиньи в лужах плескались, овцы блеяли – село как село. А только что-то тут было не так. Я только на другой день понял что.
Смеха и крика детского я совсем не слыхал.
Нет, были тут дети. Хотя и мало совсем – то ли дело у нас в Устьеве, где на каждый двор по пять галдящих глоток! А тут на десяток взрослых добро если одно дитя придется. И невеселы были эти дети. Ходили, глаза долу опустив, говорили тихо, работали споро, а не играли почти. Суровы, что ли, батьки с ними были, батогами угощали чаще, чем пряниками? А и не скажешь: то и дело я видел, как мамка дитя по головке гладит, как батька ласковое слово молвит... а дитя будто и не радо. Что за дела? И любопытство меня брало, и не по себе от такого делалось. Коли дети смех позабыли, какое ж тут счастье?
Дней пять прошло, когда я увидел малую Пастрюковну.
Она смеялась. Бежала по двору и заливалась беспричинным детским хохотом, от которого всякому на сердце радостней делается. Потом вдруг запнулась на ровном месте, упала – и в рев. Подбежала к ней какая-то женщина – и, на что угодно закладусь, вовсе не была то Пастрюховиха. Подбежала, схватила дитятко и ну целовать, уговаривать, пальцами вертеть, отвлекая. Малышка успокоилась, заулыбалась снова. Ручонки потянула – будто к мамке родной! Быстро забыла... а и что ей, она ж и говорить-то еще не умела, не понимала ничего. Женщина взяла ее на руки, понесла прочь. Глядел я на них, и внутри у меня будто узлы вязали. Что ж тут делается?
Было в кого спросить...
Дни шли за днями – а не приходил никто ко мне. Не на кого было цепь накинуть, придушить – да хоть так пар выпустить. Кормили меня исправно, отворяя внизу двери заслонку и просовывая через нее миску и кувшин. Хорошо кормили – я отродясь так не едал. Будто задобрить хотели меня – а для чего, почем мне было тогда знать?
Вскоре я истомился. На корабле еще маялся, не привык сидеть так долго без движения и без дела, – а тут то же самое! Когда на исходе восьмого дня заскрипел засов на двери – я аж обрадовался. Засомневался даже, стоит ли теперь нападать – может, лучше словом перемолвиться... но одернул себя: ну еще выдумал! С изуверами этими болтать – о чем? Кинулся я к двери, быстро, как молния, а оковы мои и не звякнули – долго я тренировался, чтоб так суметь. Перехватил цепь двумя руками, большими пальцами подцепил, в кулаках сжал. Ну, только войди...
Отворилась дверь, и вошел Среблян.
Я замер на один только миг – но и мига ему хватило. Не знаю, то ли выдохнул я и он услыхал, то ли просто чутьем обладал звериным – а обернулся и вскинул руку перед лицом так, что напоролась на нее моя цепь, метившая ему по горлу. Среблян резко опустил руку, ухватился за эту цепь и швырнул меня о стену – только колокольный перезвон в голове бухнул! Ну, подумалось мне, пока переводил я дух, теперь-то убьет. Понял уже, чай, что как меня ни стреноживай – а не уймусь. И чего только хочет?
Сквозь перезвон в голове я услышал шаги. Поднял голову – и увидел над собой две расставленные ноги в высоких сапогах.
– Молодец, – похвалил меня кнеж. – Едва не достал. Только больше так не делай, а то к стене велю приковать.
– Вели, – прохрипел я. – Я еще чего выдумаю, все одно развлечение.
Улыбнулся он краем рта, взял меня за плечо, вздернул на ноги. Я пошатнулся. Он пустил меня и, сделав три шага, сел на скамью. Я заметил, что он уже куда меньше хромает, чем прежде, – видать, хорошо заживала рана.
– Сядь, – сказал. – Поговорить с тобой хочу.
– Постою, – отрезал я, а у самого внутри так и вздрогнуло. Все одно, враг, не враг – должен же я знать, что тут происходит! Глядишь, и пойму, как выбраться...
Кнеж приказа не повторил, помолчал. Потом спросил:
– Знаешь ты что-нибудь о нас?
– О неродах, что ли? Как не знать. Носитесь по морям, хватаете добрых людей, волочете за тридевять земель, и никто их после живыми не видит. Так?
– Так, – проговорил кнеж. – Еще что?
Невозмутимость его меня малость смутила. Но я ответил, как и раньше, с вызовом:
– А еще у вас под Салхан-горой клады несметные, злато да каменья, вот и отгрохали себе такую крепость и корабли оснастили... Все-то у вас есть, все купить можете, а вам мало!
– Кое-чего за деньги не купишь, – сказал воевода. – А в остальном верно, только не злато под Салхан- горой, а серебро. Серебряные копи. Знаешь, что такое копи?