— Подрывную! — Бернстейн сверкнул глазами. — Это ярлык. Вонючая словесная чушь. Каждый, кто хочет немного подлатать мир, по твоему мнению — подрывник? Верно Джимми?
— Ну…
— Возьмем Иисуса Христа. Ты можешь назвать его деятельность подрывной?
— Думаю, что да, — осторожно ответил Барретт. — Кроме того, тебе известно, что его распяли.
— Не его первым замучили за идею, и не он был последним. Значит, ты хочешь всю жизнь отсидеться в стороне? Наращивать мускулы, жиреть, и пусть волки пожирают весь мир? А не получается ли так, что когда тебе будет шестьдесят, Джимми, и весь мир будет одним огромным невольничьим лагерем, ты будешь сидеть в цепях и приговаривать: «Ладно, я жив, так что все обошлось вполне прилично?»
— Лучше быть живым рабом, чем мертвым бунтовщиком, — холодно произнес Барретт.
— Если ты так в этом убежден, то ты еще больший болван, чем я о тебе думал.
— Мне придется пришлепнуть тебя. Ты несносен и зудишь, как комар, Джек.
— Значит, ты веришь в то, что только что сказал о живом рабе? Да ты… да ты…
Барретт пожал плечами.
— Тогда пошли на собрание. Выберись из своего кокона и сделай хоть что-нибудь, Джимми. Нам нужны такие, как ты. — Голос Джека стал менее язвительным и внезапно превратился в сильный и уверенный, в нем появились властные нотки. — Люди твоего масштаба, для которых умение руководить — естественная потребность… Как только мы убедим тебя в значимости того, что делаем…
— А как горстка старшеклассников может спасти мир?
Джек скривил тонкие губы, затем поджал их. Казалось, он подавил тот единственный ответ, который сам собой напрашивался. Сделав паузу, он произнес таким же новым, необычным для себя тоном:
— Не все мы старшеклассники, Джимми. Большинство ребят нашего возраста похожи на тебя — им недостает чувства ответственности. У нас есть люди постарше, которым за двадцать, за тридцать, некоторые еще старше. Если бы ты с ними встретился, ты бы понял, что я имею в виду. Поговори с Плэйелем, если хочешь знать, что такое настоящая самоотверженность. Поговори с Хауксбиллем. — Во взгляде Джека сверкнуло озорство. — Можешь прийти только для того, чтобы познакомиться с девчонками. Их несколько в нашей группе. Вполне эмансипированные девицы, скажу тебе честно. Но даже если это тебя не волнует, все равно приходи.
— Это коммунистическая группа, Джек?
— Нет. Определенно нет. У нас, правда, есть свои марксисты, но мы в своей политической ориентации склоняемся к правой части спектра; по сути, наша группа антикоммунистическая, потому что мы стоим за минимум государственного вмешательства в личную жизнь и помыслы. В этом смысле мы скорее анархисты. Нас можно назвать даже правыми радикалами, поскольку мы хотим ликвидировать значительную часть государственного аппарата. Теперь ты понимаешь, насколько бессмысленны эти политические ярлыки? Мы настолько далеки от настоящих левых, что могли бы быть их правым крылом, и настолько далеки от правых, что могли бы быть их левым крылом. Но у нас есть своя программа. Ты придешь?
— Расскажи о девчонках.
— Они хорошенькие, умницы, общительные. Некоторых из них может даже заинтересовать такой анатомический чурбан, как ты, просто потому, что в тебе столько здорового мяса.
Барретт кивнул.
— Я, пожалуй, приду на следующее собрание.
Он устал от нападок Бернстейна больше, чем от чего-либо другого. Политика никогда особенно не волновала его. Но его мучили угрызения совести, когда ему говорили, что совести у него нет или что он сидит сложа руки, когда весь мир катится в тартарары, так что настойчивое хныканье Джека сделало свое дело и заставило совершить первый шаг. Он решил пойти на собрание этой подпольной группы и увидеть все собственными глазами. Он думал, что найдет там сборище обиженных нытиков и праздных мечтателей и ни за что не пойдет на другое собрание, но тогда уже Джек не сможет обвинить его в том, что он отмахивается от протянутой ему руки.
Через неделю Джек Бернстейн сообщил ему, что собрание назначено на следующий вечер. Барретт пошел на него. Это было 11 апреля 1984 года.
Вечер был холодный, ветреный, дождливый, казалось, вот-вот пойдет снег. Типичная погода для 1984 года. Этот год был как будто проклят, говорили люди. Один писатель давным-давно написал книгу об этом годе, предсказывая всяческие ужасы, и хотя ни одно из этих предсказаний не сбылось, в Соединенных Штатах было полно других неприятностей, и все это еще больше усугублялось погодой. Казалось, в этом году весна не наступит никогда. По всему Нью-Йорку еще лежали сугробы посеревшего снега, и это в середине апреля, кроме тех улиц в самом центре, где под тротуарами были проложены трубы отопления. Деревья стояли голые, без всяких намеков на почки. Плохой год для народа, напряженный и бурный. И, возможно, не такой уж плохой для революции.
Джимми Барретт встретился с Джеком Бернстейном на станции метро «Проспект-Парк», и они поехали на Манхэттен, выйдя на станции «Таймс-Сквер». Вагон, в котором они ехали, был старым и обшарпанным, но в этом не было ничего необычного. Все было запущенным и обшарпанным в этот девятый год того, что называли Неизменной Депрессией.
Они прошли по Сорок второй стрит до Девятой авеню и вошли в вестибюль золотистой башни высотой в восемьдесят этажей, одного из последних небоскребов, возникших перед Паникой. Перед ними со скрипом открылась дверь лифта. Джек надавил на кнопку «Подвал», и они поехали вниз.
— Что я должен сказать, когда у меня спросят, кто я? — поинтересовался Барретт.
— Предоставь это мне, — успокоил его Джек. Его бледное прыщавое лицо преобразилось, приняв важный вид. Сейчас он был в своей стихии. Джек-заговорщик, Джек-бунтовщик, Джек-конспиратор из подвальных коридоров. Барретту стало не по себе, он чувствовал себя неуклюжим и наивным.
Выйдя из лифта, они пошли по коридору с низким сводчатым потолком и очутились перед закрытой зеленой дверью, подпертой стулом. Рядом со стулом стояла девушка. Ей было лет девятнадцать-двадцать, как показалось Барретту. Она была невысокая и полная, короткая юбка открывала толстые ноги. У нее была модная стрижка, но это было единственное, в чем она следовала моде. Тяжелые груди свисали без поддержки под красным шерстяным свитером, она была совсем не накрашена, если не считать небрежно наложенного голубоватого налета на губах, из уголка рта свободно свисала сигарета. Девушка выглядела так, будто умышленно была неряшливой, грубой и вульгарной, будто сгорбленную спину и напускной вид простой крестьянки она расценивала как достоинство.
Она казалась карикатурой на всех девушек, участвовавших в левых демонстрациях и маршировавших на демонстрациях протеста, размахивая воззваниями. Была ли эта неряшливая толстушка типичной для этой группы? «Хорошенькие, умницы, общительные», — сказал Джек, умело расставляя западню с обещаниями страстей. Но, разумеется, представления Джека о привлекательных девушках вовсе не обязательно должны были совпадать с его представлениями. Для Джека — не пользующегося успехом тощего острослова — любая девушка, которая позволит себя немножечко облапать, кажется Афродитой. Некрасивые ребята находили в девчонках-неряхах свои прелести, каковых Барретт, не будучи столь обделен природой, похоже, в них не замечал.
— Привет, Джанет, — сказал Джек. В его голосе снова прорезались пронзительные нотки.
Девушка хладнокровно окинула его взглядом, затем долго и оценивающе смотрела на внушительную фигуру Барретта.
— Кто это?
— Джимми Барретт. Мой одноклассник, хороший парень. В политике не искушен, но научится.
— Ты сказал Плэйелю, что пригласил его сюда?
— Нет. Но я за него ручаюсь. — Джек придвинулся к ней ближе, как-то по-особому взял ее за руку. — Да перестань строить из себя комиссара и пропусти нас, любовь моя!
Джанет высвободилась из его неуклюжих объятий.
— Ждите здесь. Я сейчас выясню.
Она скользнула за зеленую дверь. Джек повернулся к Барретту и произнес:
— Она замечательная девушка, хотя и напускает на себя немного грубости, но душа у нее что надо. И чувствительность не хуже. Очень чувствительная девушка.
— Откуда ты это знаешь? — спросил Барретт.