Глава восьмая. СЮЖЕТ ДЛЯ НЕБОЛЬШОГО РОМАНА
У каждого человека, дотянувшего хотя бы лет до пятидесяти, было не меньше двух-трех поползновений к самоубийству. По-разному они кончались. Для кого-то так и остались ночным мерцанием, туманом на осеннем болоте. А для кого-то…
Я не выделял их в своей телефонной книжке. Просто ставил прямоугольную рамку. Как вокруг имен всех, кто уехал туда, откуда не возвращаются. Но тайна их смерти продолжала саднить занозой в мозгах. Как могли те, кто так, самовольно, ушел, как могли они нарушить одну из главных заповедей Господних? Лишь Тот, кто дает жизнь, вправе отнять ее. Что это — бунт, вызов? Или просто болотный туман, сквозь который не пробился лучик сознания?
Бог им теперь судья.
Он всем нам судья.
Я долго роюсь в ящике письменного стола, нахожу лезвие бритвы «Нева» и кладу рядом с листком. «Невой» я не бреюсь уже сто лет, но помню, что в столе завалялась пачка этих лезвий. И верно, лежат, ждут своего часа.
Похоже, дождались.
Ну вот, все готово. Можно немного подумать. Спокойно, не торопясь. А куда торопиться? Больше некуда.
У меня небольшой опыт самоубийств (а у кого он большой?), но из истории помню, что кто-то, то ли Сенека, то ли Цицерон, вскрыл себе вены в ванной. При этом он беседовал с учениками, время от времени пережимая вены и отдаляя смерть, чтобы досказать свою мысль.
Не думаю, что у меня есть мысли, которые непременно следует высказать напоследок, никаких учеников у меня тоже нет, кроме разве что Паши Акимова, но этот способ мне почему-то нравится. Хотя ванны, в которую я мог бы погрузиться в этот торжественный момент, у меня тоже нет. Не погружаться же в этот полупердяйчик, урезанную ванну, рожденную вместе с хрущобами. Так что, рассуждаю я, лучше всего вскрыть вены за письменным столом, за которым я провел большую часть жизни.
Это очень старый стол. Первая мебель в жизни, которую я купил. Немецкий. Тогда его нужно было доставать. К нему еще кресло прилагалось. Но кресло развалилось довольно быстро, а стол остался. Дубовый шпон давно облез, покрылся ожогами от сигарет, кругами от бутылок и стаканов. Немудрено: выпито за ним было не меньше, чем написано. Но и написано немало. Десять книг очерков, рассказов и повестей. Полтора десятка пьес, две из которых шли в самой Москве (правда, в театре, который находился всего в восьмистах метрах от кольцевой автодороги). Семь увесистых детективов под именем Незванского, восьмой в типографии. Два своих романа, третий в компьютере, оборванный на полуфразе.
Господи милосердный, за что Ты приспособил меня к этому странному ремеслу? Зачем за возможность проживать чужие жизни Ты заставляешь платить своей, единственной, а еще одну не даешь?
Я был: инженером-металлургом на Кольском полуострове, путевым рабочим в Северном Казахстане, топографом в Голодной степи, редактором районной газеты в Ферганской области, студентом Литературного института, разъездным корреспондентом журнала «Смена», техником-гидрогеохимиком на Таймыре, редактором телевидения в Норильске, владельцем Независимого театрально-информационного агентства и главным редактором газеты «Театральный курьер России». Строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев (правда, всего три дня, пока не понял, чем они занимаются) и, наконец, пять благословенных лет чинил в своем гараже «жигули» и старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов.
И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков?
Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что?
Ладно, проехали.
Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой 67-го года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла первая книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в «Правду» с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал «Правду» со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное — чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск.
В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в ней. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее — каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка — тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Тяжелые черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре.
Такие тексты требуют подтверждения. Ладно, вот подтверждение:
Это море мне — милость царская,
Кому Черное, а мне Карское,
Кому песенка колыбельная,
А мне лесенка корабельная.
Не думаю, что осталось много людей, кто помнит эти стихи. Всего-то, может быть, двое. Я и еще один человек по имени Володя. Но я о другом. Она была обычная красивая поэтическая блядь, которая была готова дать любому, чтобы напечатали хоть строчку ее стихов. Тогда — плохих. Поэтому не печатали. Хоть и давала всем без разбора. И мне, наверное, потому же дала. В редакции человек работает, а вдруг?
После того как она закончила Литинститут, через своего приятеля я устроил ее редактором на норильское телевидение. И три тысячи километров, разделившие нас, придали моему чувству к М. (назову ее так) какую-то безудержность. Дома было плохо, брак полностью себя изжил, на работе плохо. Приближалось столетие со дня рождения Ленина, маразм крепчал, все чаще мои очерки уродовались или вообще браковались, хотя свободомыслия в них было не больше, чем градусов в разбавленном пиве. Несостоявшееся внедрение в «Правду» было последней каплей, я понял, что пора менять воду в аквариуме. Командировка в Красноярск и была преддверием моего переезда в Норильск.
В Красноярске я вдруг, совершенно неожиданно для себя, встретил М. Там проходил краевой семинар молодых дарований, и она попала в число его участников. Это было чудо, щедрый подарок судьбы. Тогда я