услышит „нет“, и уже смирился с тем, что это золотоволосое чудо с васильковым сиянием глаз исчезнет из его жизни так же внезапно, как и возникло.
— Знаете, Алексей, а я ведь могу сказать „да“. Не перебивайте, дослушайте. Через два месяца я получу диплом. Работы по специальности для меня в Москве нет. Из общежития выселят, жить негде. Пойду на стройку, лимитчицей. Пойду в домработницы, в няньки. Куда угодно пойду, но домой не вернусь. Теперь вы знаете все.
Сильной короткопалой рукой в черных волосках он сжал ее пальцы — осторожно, как драгоценность.
— Спасибо за откровенность. Значит, да?
— Да.
— Вот за это и выпьем!..
Через месяц они зарегистрировали брак и обвенчались в храме Воскресения Христова в Сокольниках…»
— А дальше? — нетерпеливо спросил Акимов. Он был в приподнятом настроении: Леонтьев принял переделанную главу с разговором Рогова и Ирины после обыска, даже не стал править, отложил на потом, когда работа будет закончена, и останется только шлифовка текста. — Пока все нормально. Рогов получается интересным. Девочка тоже. Северная стеснительность, которую она так и не смогла преодолеть, — хорошо. Как вы любите говорить — вижу. Что дальше?
— Да скучно дальше, — с досадой сказал Леонтьев. — Свадьба, семейная жизнь, бла-бла-бла. Нужно бы через все это перескочить, а как? Иван Петрович бессмертен.
— Какой Иван Петрович? — не понял Акимов.
— Есть такой штамп. Не в словах, а в подаче текста. «Иван Петрович встал, потянулся и подумал». Еще Толстой об этом говорил: пропускать нужно больше. Такие куски он и имел в виду. По сюжету вроде обязательно, а шаблон. Ну, вышла наша Ирина замуж на Рогова. Сначала — будто попала в сказку: квартира, загородный дом, деньги, фирменные тряпки. Потом начала привыкать. К хорошему быстро привыкаешь. И все это описывать? Кому это интересно?
— Давайте попробуем с другой стороны, — предложил Паша. — Почему Рогов развелся с первой женой?
— Не думал. Может, гуляла?
— А почему гуляла?
— Потому что блядь.
— А вот тут вы, Валерий Николаевич, ошибаетесь! Женщина просто так никогда не становится блядью. Она начинает изменять мужу, когда не получает того, на что имеет право.
— Любви?
— Оргазма!
— Рогов — здоровый, крепкий мужик. Он что — импотент?
— Вовсе нет. Мужик может быть, как бык, а женщина останется неудовлетворенной. Я знал женщин, которые никогда не кончали. Даже не знали, что это такое.
— А с тобой узнавали?
— Да, представьте себе, узнавали. Я никогда не думаю о себе. Моя цель — довести женщину до оргазма. Для этого никаких особых умений не нужно. Всякие там камасутры — все это ерунда. Нужно знать, чего ты хочешь, этого достаточно. А большинство мужиков как? Сделал свое дело — и на бок. Рогов — из таких. Не потому, что он эгоист. Просто в юности ему не попалась опытная партнерша, которая объяснила бы ему, что к чему. И с Ириной у него то же самое. Вы же сами написали, что она так и не научилась получать от секса кайфа. Потому ее и потянуло к художнику Егорычеву. Он-то в этом деле толк знал!
— Что ж, Паша, тебе и карты в руки. Даю вводные. Рогов много работает, не всегда может ходить с женой на выставки и по театрам. Чаще не может, чем может. Ирина подружилась с его дочерью. Как ее — Надя?
— Катя.
— Катя. Ей восемнадцать, Ирине — двадцать три. Почти ровесницы. Вот вместе и ходят. Рогов спокоен, все довольны. В какой-то из дней Ирина вспоминает про Егорычева. Побывать в мастерских у художников — интересно же! Побывали раз, второй. Егорычев приглашает Ирину посмотреть его картинки. Художники никогда не говорят «полотна» или «холсты». Даже не «картины». «Картинки», и все. Она приходит. Одна. Почему одна? Придумай мотивировку.
— Что тут думать? Она уже знает, что будет. Женщины это всегда знают.
— Тогда вперед.
«Сворачивая под проливным дождем с Таганской площади на Большие Каменщики, Ирина уверяла себя, что ничего особенного не происходит. Да, она едет к молодому художнику посмотреть его картинки. Что тут такого? Катя не смогла — у нее на носу сессия. Она, правда, и не предлагала. А зачем предлагать, если заранее знаешь, что человек не сможет? Когда могла — ходили вместе. К двум художникам ходили, Константин водил. Обоим художникам было за тридцать. Оба коренастые, как пеньки, оба с бородами. Когда в их студиях, расположенных почему-то всегда в захламленных мансардах старых домов, появлялась Ирина, вся из себя блондинка, северная Лорелея, дитя фьордов, и молоденькая Катя, колючий галчонок, жгучая брюнетка, вся в отца, они тут же оставляли свои кисти и краски, будто только и ждали повода бросить работу, рассыпались в комплиментах, посылали Егорычева за вином. На запах застолья сходились другие художники, бородатые и безбородые, показ картинок перетекал в пьянку с ожесточенными спорами, которые продолжалась и тогда, когда гостьи убегали.
Их картин Ирина не понимала, не всегда понимала, о чем они спорят, но все было остро интересно, так не похоже на размеренную семейную жизнь, к которой она быстро привыкла. Оценок у них было только две: „гениально“ и „отстой“. К Егорычеву они относились не без некоторой снисходительности, как мэтры к подмастерью. Он с ними держался почтительно, но за глаза отзывался довольно пренебрежительно: вчерашний день, проехали. При этом у него был вид человека, который может предъявить что-то такое, что сразу обесценит работы мэтров, превратит их в полный отстой. Ирину это интриговало, но она не напрашивалась к нему в мастерскую, ждала, когда пригласит сам. И вот — пригласил.
Но уже подъезжая к дому и припарковывая „мазду“ у подъезда, она ощутила, что спокойствие оставляет ее. Она знала, что сегодня что-то произойдет, это пугало ее и одновременно неудержимо притягивало. От Егорычева словно бы исходила таинственная энергия, Ирина чувствовала ее, как самка чувствует присутствие сильного молодого самца. И то, что он не торопил события, в полной уверенности, что никуда она не денется, еще больше возбуждало ее и еще больше страшило. То, что произойдет, могло разрушить всю ее жизнь, наконец-то наладившуюся. Эта мысль ввергла Ирину в панику, она готова была запустить двигатель и как можно быстрее уехать, но из дома уже спешил Егорычев с раскрытым зонтом.
Дом был ухоженный, с консьержем внизу, с чистым лифтом. В прихожей он усадил гостью на пуфик, снял с нее сапожки какими-то особенно замедленными движениями. Его пальцы нежно скользили по ее ногам, длинные черные волосы, на этот раз не собранные резинкой на затылке, щекотали колени. Каждое его прикосновение вызывало у нее дрожь, как будто все ее эрогенные зоны переместились в ступни, в икры, в колени. Он снимал с нее сапожки так, будто это было началом сладостного процесса раздевания, который пришлось прервать, чтобы сделать то, ради чего она, собственно, и приехала, — показать ей свои работы.
Она сидела на высоком табурете перед мольбертом, смотрела на холсты, которые по очереди выставлял Егорычев, но не видела их. Главное было не в картинках, а в том, что он стоит за ее спиной, в его как бы нечаянных прикосновениях, в запахе его тела, резком, животном, перебивающем модный мужской одеколон. В ней нарастало нетерпение: сколько он будет тянуть? Он понял, что медлить больше нельзя, перенес ее на тахту и продолжил то, что начал в прихожей. Одежда как бы сама соскальзывала с нее. Она не помогала и не мешала. Перед тем как отложить в сторону лифчик, поднес его к лицу. Сами соскользнули черные ажурные трусики, он вдыхал их запах с особенным наслаждением. Она закрыла глаза и снова открыла их, когда ощутила на животе его поцелуи — быстрые, как бы дразнящие. Она не поняла,