— Деревни будут пусты. Что, они будут держать гарнизоны в тысячах пустых деревень в Иудее?

— А если они сожгут деревни?

— Мы будем жить в горах — если нужно, то в пещерах. И война станет нашей силой, как сейчас наша сила — земля.

— И надолго все это? — спросил Иоханан.

Рагеш воскликнул:

— Хоть навсегда. Хоть до дня страшного суда!

— Нет, это не навсегда, — сказал Иегуда. И Эльазар, положив на стол свои огромные руки, нагнулся вперед, к Иегуде; он улыбался, и Ионатан тоже улыбался, и в улыбке его была не радость — нет, он улыбался чему-то, что он видел своим внутренним взором, и молодое лицо его, освещенное светильником, сияло, и огонь горел в его глазах.

Я не мог уснуть и вышел в ночную тьму. На склоне холма кто-то стоял. Я подошел ближе и увидел, что это отец мой, адон; закутавшись в свой шерстяной плащ, он стоял и смотрел на спящую долину, озаренную луной.

— Привет, Шимъон, — сказал он мне. — Подойди, побудь со мной. Старику легче, когда его сын рядом с вам.

Я подошел к нему, и он обнял меня за плечи.

— Чего ты здесь ждешь, отец? — спросил я. Он пожал плечами и ответил:

— Может быть, ангела смерти, который так часто посещает нашу Иудею. Или, может быть, я просто хочу поглядеть еще раз на эти серебристые взгорья: ведь я же прилепился к ним сердцем, это древняя земля моих отцов. А ты приходишь сюда потому, что в тебе — горе и ненависть, и они, как нож, вонзились тебе в сердце.

Поверишь ли, Шимъон, ведь когда-то я так же любил одну женщину, но она умерла от родов, и сердце мое затвердело, как горный валун, и я кричал Богу Израиля: «Будь Ты проклят! Ты подарил мне пять сыновей, а отнял ту единственную на свете, кого я люблю!» Но Бог справедлив, он кладет на одну чашу весов слова человека, а на другую — его горе; ибо подумай, как благословен я был в эти годы, годы моего увядания.

Мои пятеро сыновей не обратились против меня, хоть был я суров и холоден с ними, и ни один из них не поднял руки на другого, — а ведь этого не мог сказать о своих сыновьях даже сам Яаков, благословенна память его! Как же, Шимъон, твое сердце может обратиться в камень?

— А ты хочешь, чтобы я смеялся от радости? — спросил я.

Старик кивнул, и его длинная белая борода опустилась ему на грудь.

— Хочу, Шимъон. Мы здесь, на земле, живем всего только день. Давно ли Мататьягу целовал женщину вон под тем оливковым деревом? Я закрываю глаза, и мне сдается, что это было только вчера, и нам всего лишь мгновение дано пробыть на лоне древнего Израиля. Господь ждет не слез, но смеха, а мертвые спят спокойно. Живые должны радоваться — если не за это, так за что же еще нам сражаться, Шимъон? Что даст тебе силы сражаться, и уповать, и верить, если тебя влечет к мертвецам?

— Ненависть, — ответил я.

— Ненависть? Поверь мне, сын мой, ненависть — это не то, что может вдохновить еврея. Как написано в одном из свитков, которые они сожгли? «И провозвестишь свободу по всей земле всем живущим; и будет то прославление твое; и вернешь ты всякого к тому, чем владеет он, и всякого к семье своей».

Иешаягу (Иешаягу — Исая.) не призывает людей к ненависти, он учит их, что справедливость должна быть глубокой, как море, а право — словно могучий поток. Сбереги свою ненависть для врагов, сын мой, для своего же народа взлелей в своем сердце любовь и надежду; а иначе — отложи в сторону свой лук, прежде чем ты положишь на тетиву хоть одну стрелу. Взгляни, Шимъон, разве одному только Рагешу, этому неистовому маленькому человеку Господь дал право решать, кто Маккавей? Лишь народ может кого-то из своих назвать Маккавеем и вознести его. Да, они пойдут за Иегудой, ибо он — как пламя; и я, его отец, говорю тебе, его брату, что никогда не рождался еще в земле Израиля такой человек, как Иегуда да, даже сам Гидеон не сравнится с ним, да простит мне Господь. Но пожар разгорается — и кто может из пепла построить новую жизнь? Шимъон, Шимъон…

— Войдем в дом, — сказал я, ибо старик тяжело оперся на меня и слегка дрожал, — ночь такая холодная.

— Да, — ответил он, — и я, старый дурак, слишком уж разболтался, а сказал-то мало путного.

И, поддерживая адона, я повел его вниз по склону холма.

На другой день я пришел в дом Моше бен Аарона. Винодел стал похож на свои виноградины, выжатые досуха и уже ни на что не годные; а его жена сидела в углу, как тень, накинув на голову черное шерстяное покрывало.

— Входи, Шимъон, — сказал Моше бен Аарон, — входи, мой сын, сними обувь и побудь с нами. Может быть, хоть на миг нам почудится, что дочь наша снова здесь.

— Нет, не почудится, — безжизненным голосом отозвалась его жена.

— Выпей, сын Мататьягу, — сказал он, наливая мне вина. — Я словно опять посылаю ее в дом адона с кувшином вина из нового урожая. Пусть Мататьягу бен Иоханан отведает его и вынесет свое суждение… Шимъон, Шимъон, наш дом опустел.

— Почему ты все говоришь о ней? — спросила жена. — Пусть мертвые спят спокойно.

— Тише, женщина. Чем я нарушаю ее покой? Это тот человек, который ее любил, это Шимъон бен Мататьягу. О чем же еще мне с ним говорить? Когда она была ребенком, он играл с нею, а когда она стала женщиной, он держал ее в объятиях. О чем мне еще говорить с ним?

— Об Апелле, — сказала она.

— Да сгорит он в аду! Его имя оскверняет мой язык!

— Об Апелле, — повторила она.

— Поговори с ней, Шимъон, — обратился он ко мне с мольбой в голосе. Поговори с ней. Она отказывается от пищи и от вина, только сидит, как тень. Поговори с ней.

— Хватит с меня разговоров! — сказала мать Рут. — Что еще мне могут сказать сыновья адона? Я была им — как мать, но свое дитя у меня было только одно. Шимъон, что ты будешь делать, когда Апелл возвратится в Модиин?

Оба пристально смотрели на меня, и я кивнул. Я налил другой кубок вина и протянул ей.

— Выпей, мать моя. Время поминовения мертвых кончилось.

Она поднялась, взяла кубок и выпила его до дна.

За небольшой оградой, сложенной из обломков старинной каменной стены, древней, как мир, помещалась кузница Рувима. И сейчас, как в годы моего детства, здесь было излюбленное место ребятишек. Матери посылали их туда с прохудившимся котлом, а отцы — со сломанной мотыгой; и уже после починки дети чуть ли не до самого заката, затаив дыхание, следили, как широкоплечий, коренастый кузнец, у которого руки словно из того же железа, с которым он работал, покрытый копотью и гарью, машет гигантским молотом, а меха разверзаются, словно драконья пасть. Рувим жил в мире жара и огненных искр, и мертвый металл оживал под его руками. Он любил детей и часто рассказывал им удивительные истории, каких больше никто рассказывать не умел. Помню, как-то пришел я к нему вместе с Рут, и помню, как она испуганно жалась ко мне, когда Рувим рассказывал нам о Каине с черными бровями и красными руками, который спустился в преисподнюю и там первым из людей увидел, как бесенята куют железо. Рассказ Рувима становился чем дальше, тем страшнее, и в конце концов Рут расплакалась.

— Не плачь, девочка, — сказал Рувим, сразу смягчившись и подняв ее в воздух своими волосатыми ручищами, — не плачь, золотая моя, не плачь, царица Израиля, чудесная моя!

Но она извивалась и царапалась, пока он ее не отпустил, и тогда она убежала и спряталась в нашем чулане, где я ее нашел и успокоил.

Когда я пришел в кузницу Рувима, там все было, как всегда: Рувима окружали дети, столпившиеся вокруг наковальни, он работал молотом, а Иегуда, голый по пояс, помогал ему, крепко зажав щипцами кусок железа.

— А вот и Шимъон! — сказал Рувим, не переставая ударять молотом: ух, ух, ух! — Ты тоже пришел учить меня моему ремеслу? Я работал с железом, когда вы оба еще ходили пешком под стол. А я поездил по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату