белу свету и немало повидал, я ведь дважды был с Моше бен Аароном на севере в горах: я покупал железо там, где его добывают из земли. Рабы там ползают под землей, точно кроты, голые и слепые, и спят они ночью в загонах, как звери. Все это я видел собственными глазами в предгорьях Арарата — там, где после потопа пристал когда-то ковчег. Греки сгоняют туда рабов со всего света, чтобы те добывали им руду. А наконечники для копий у меня, видишь ли, получаются не как надо — слишком короткие в черенке и слишком тяжелые в острие…
— Нужно, чтобы оружие служило человеку, а не человек — оружию, — сказал Иегуда.
— Ты только послушай, что он говорит, а, Шимъон бен Мататьягу! — улыбнулся Рувим и трахнул с размаху молотом, так что искры веером разлетелись вокруг. Он говорит мне об оружии! Да еще когда ты грудь сосал, когда ты еще в пеленках лежал, я уже видел, как в Тир пришла римская когорта — в первый раз, понял? И я видел у них копья — шесть фунтов железа, а потом еще шесть фунтов дерева. Вот это, я вам скажу, оружие! Видел я и копья тех дикарей, что живут за Араратом: наконечник у них в форме листа, и длиной ступни в три. А еще я видел парфянское копье, длинное и узкое, как змея, — опасная штука! — и сирийское копье, черенок у него широкий вроде совка: как вонзится, так все в тебе разворотит! Есть еще такая греческая метательная штука, длиной четырнадцать ступней, ее поднимают 3–4 человека. Видел я и жалкие египетские копья с бронзовыми наконечниками, и бедуинские пики. Помню, римский капитан мне тогда в Тире сказал: «Ты кто такой?» А я ему: «Я еврей из Иудеи, кузнец, а зовут меня Рувим бен Тувал». Я его языка не знал, а он по-нашему тоже не говорил, но мы нашли толмача. «Никогда, — говорит он, — не видел еврея». — «А я, — говорю, — римлянина никогда не видел». Тогда он мне и говорит:
«Что, — говорит, — все евреи такие сильные и безобразные, как ты?» А я ему: «А что, все римляне такие же злые на язык и такие невежи, как ты? В руках у тебя, — говорю, — поганое оружие, а во рту поганый язык».
Я был молодой, Иегуда бен Мататьягу, и никого на свете не боялся. Так вот, римлянин взял тогда у одного из своих солдат метательное копье, а по улице шел осел, его тянул на поводке какой-то парень. «Смотри, еврей!» — говорит римлянин, и как метнет копье, одним движением он пронзил осла насквозь, да так, что железный наконечник вышел с другой стороны и торчал на добрых две ступни. «Вот, — говорит, — вот, еврей, какое у нас оружие! и хорошо платят, и много славы». А парень кричит, убивается. Говорю тебе, я никого тогда не боялся. Я бросил парню серебряную монету, плюнул римлянину в лицо и пошел прочь. Он бы, небось, рад меня убить, да они там были, как-никак, чужие…
Дети обожали истории, которые рассказывал кузнец, и нисколько не задумывались, что в них — правда, а что — выдумка; они в восторге впивались в него глазами и ловили каждое слово.
Иегуда поднял щипцами наконечник копья — длинный, узкий, как тростинка, еще алый от жара.
— Закали-ка его! — велел кузнец.
Иегуда опустил наконечник в бадью с холодной водой. От бадьи поднялось облако пара и окутало махавшего молотом кузнеца.
— Чересчур хрупкий наконечник — сказал Рувим, — чересчур хрупкий! Доспехов он не пробьет.
— Но тело человека пробьет, — ответил Иегуда. — Мы найдем ему применение. Давай, Рувим, давай, делай такие наконечники!
И в месяце тишрей, когда свежее дыхание нового года повеяло над землею, возвратился Апелл. Так все имеет начало и конец — даже Модиин.
Иегуда не терял времени и все хорошо подготовил. День и ночь без устали он работал, строил планы, готовился, и день ото дня росла в кузнице груда тонких, длинных копий. Обреченной деревней был Модиин. Мы выкопали из земли наши луки, сделали новью стрелы.
Мы наточили ножи так, что они стали острыми, как бритва, и перековали лемеха плугов на копья. И уже не к кому-нибудь, а к Иегуде шли теперь из Модиина со своими заботами.
— У нас шестеро детей, Иегуда бен Мататьягу! Как нам запасти пищи для шестерых детей?
— А что делать с козами?
— А наши запасы взять с собой? У учителя Левела была своя забота:
— Я мирный человек, я мирный человек, — повторял он, придя к адону, и в глазах его стояли слезы. — Ну куда сейчас податься мирному человеку в Израиле?
И тогда адон позвал Иегуду, который выслушал Левела и спросил;
— Будут ли наши дети расти, как дикари в пустыне?
— Нет, — сказал Левел.
— Вырастут ли из них евреи, не умеющие читать и писать?
Левел покачал головой.
— Так смирись сердцем. Левел.
Затем Иегуда сказал адону, что тех немногих рабов, которые были в Модиине, нужно отпустить на свободу.
— Почему? — спросил адон.
— Потому что только свободные люди могут сражаться, как свободные люди. И адон сказал:
— Спроси у людей.
Так мы впервые собрали свой сход в долине. Из соседних деревень Гумада и Демы пришли люди, и синагога просто не вместила бы всех. И Иегуда, взобравшись на остаток старинной каменной стены, говорил:
— Пусть не идет за мной тот, кто робок душой! Пусть не идет за мной тот, кому его жена и дети дороже свободы! Мне не нужен тот, кто считает меру своего участия в борьбе! У нас есть лишь один путь, и кто пойдет этим путем, должен идти налегке. Мне не нужен ни раб, ни слуга — пусть он либо уходит, либо берет оружие в руки.
— Кто ты такой, чтобы так говорить? — спросили из толпы.
— Я еврей из Модиина, — ответил Иегуда. — Если еврею нельзя говорить… Что ж, я замолчу.
Была в нем необычайная простота, но он также прекрасно знал толпу. И стал он спускаться, но раздались крики:
— Говори! Говори!
— Я не принес вам даров, — сказал Иегуда просто. — Я принес вам тревогу, и на руках моих кровь, и ваши руки тоже будут в крови, если вы пойдете за мною.
— Говори! — кричали ему из толпы. И потом, когда из Гумада пришло двадцать вооруженных мужчин и искали Иегуду, они спрашивали в деревне:
— Где нам найти Маккавея?
И люди Модиина показали им на дом Мататьягу. Так было перед возвращением Апелла.
Я говорил уже, что дорога, проходящая через нашу деревню, пересекает всю долину. Много чего сделал в деревне Иегуда, но наблюдение за дорогой я взял на себя: каждое утро я посылал кого-нибудь из наших деревенских парней в дозор на высокий утес над деревней, с которого видна дорога в обе стороны на много миль. С одной стороны эта дорога вела на восток — через соседние деревни, горы и долы к самому Иерусалиму, а с другой стороны, на западе, она ныряла в густой лес и через этот лес вела к Средиземному морю. Один день на дозоре стоял Ионатан, другой день — еще кто-нибудь. И с восхода до заката, сидя на утесе, наш дозорный вглядывался вдаль — не блеснут ли там на солнце начищенные доспехи, не засверкают ли пики. Я знал, что это случится, и случится скоро. В такой земле, как наша, ничего не сохранишь в тайне, и любая новость быстрее ветра облетает все долины и деревни.
У меня не было той абсолютной уверенности, как у Иегуды. В нашей деревне были люди сильные и слабые, бедные и богатые; легко было толковать за столом, как мы будем сражаться, но что в действительности произойдет, когда наступит решительный час? Эльазар с Ионатаном боготворили Иегуду; любое его слово, любое его желание было для них законом. Могу ли я отрицать, что меня охватывала зависть, когда я видел, как они слушают его, как смотрят на него. Иногда я чувствовал, что во мне просыпается былая ненависть, горечь, и спрашивал себя: «Почему он не такой, как другие?» Я чувствовал свою вину, ибо в глубине души я знал, что если бы Иегуда был в тот день в Модиине, Рут не погибла бы, — и меня раздражало в Иегуде даже то, что я не услышал от него ни слова укора, гнева или осуждения. И все же, когда Иоханан пришел ко мне за сочувствием, я напустился на него.
— И ты тоже за это? — спросил он.
Его жена ждала ребенка.