между нашими двумя странами. И когда я упомянул о наглом поведении моего проводника — погонщика верблюдов, этнарх улыбнулся и кивнул головой.
— Я знаю этого человека, Аарона бен Леви, — сказал он. — У него длинный язык. Надеюсь, ты простишь его: он старик, и его прошлое гораздо более славное, чем настоящее. В свое время он был замечательным лучником.
— И при всем этом ты награждаешь его бедностью и безвестностью, — заметил я.
Маккавей поднял брови, как-будто я сказал что-то совершенно невразумительное, а он слишком вежлив, чтобы намекнуть мне, что я несу чушь.
— Я награждаю его? А почему я должен его награждать?
— Потому что он был замечательным воином.
— Ну, и что же? Почему я должен его награждать? Он не за меня сражался. Он сражался за договор с Богом, за Иудею, как сражались все евреи. Почему нужно выделять его среди других?.
Но к этому времени я уже привык, что, разговаривая с евреями о чем бы то ни было, очень часто заходишь в тупик, в котором собеседники не могут друг друга понять, и поэтому спорить дальше бессмысленно. Кроме того, я очень устал, и, заметив это, Маккавей пожелал мне спокойной ночи и пригласил меня на следующий день посетить его в судебной палате и посмотреть, как он судит народ, ибо тогда, сказал он, я смогу лучше и быстрее понять обычаи и проблемы его страны.
Здесь, мне кажется, уместно сделать отступление и сказать несколько слов о звании и положении этого Шимъона бен Мататьягу, ибо тогда станет понятнее эпизод, который произошел на следующий день в судебной палате. Не могу ручаться, что я абсолютно во всем разобрался, ибо в политических и личных взаимоотношениях этих людей есть нечто, совершенно чуждое нашему образу жизни и образу мышления. Изложу некоторые стороны дела.
Шимъона бен Мататьягу называют Маккавеем; это означает, что он унаследовал странный и малопонятный титул, которого прежде удостоился его младший брат Иегуда, а теперь этот титул носят все члены этой семьи, так что покойный отец этнарха, которого звали Мататьягу, и его пять сыновей — все известны под именем Маккавеев.
Что именно это слово означает, — довольно неясно, хотя сам Шимъон утверждает, что это звание даруется вождю, который вышел из народа и остается верен народу: то есть, верен с точки зрения евреев — людей, питающих отвращение к порядку и презирающих власть. Однако же другие евреи, которых я об этом спрашивал, объясняют это иначе. Таким образом, у этого слова столько различных объяснений, что оно вообще почти теряет всякий смысл. Все это, однако, далеко не означает, что титул Маккавея не вызывает уважения.
Существует только один Маккавей, и это — этнарх Шимъон.
При этом последний нищий на улице может остановить его, спорить с ним и говорить с ним, как равный. Я видел такое собственными глазами и могу лично засвидетельствовать. В этой стране, где все умеют читать, пустословить и философствовать, не может выделиться какой-то высший, более образованный класс населения, — такой, как патриции в Риме. Но эта непонятная и назойливая еврейская демократия столь последовательна и заразительна, что ее можно сравнить с болезнью, от которой решительно никто не может считать себя огражденным.
Что же касается правительства, возглавляемого Шимъоном, то функция его и роль настолько расплывчаты, что его, можно сказать, просто не существует. Шимъон вроде бы воплощает верховную власть в Иудее, ибо все спорные вопросы как значительные, так и пустяковые, предлагаются его вниманию, и он выносит окончательное суждение.
Однако он отвечает за свои действия перед Советом старейшин — адонов и законоучителей, как они называются, — и эти адоны и учителя составляют Великое Собрание. В отличие от ваших высоких особ, это Собрание не может издавать законов, ибо Законом считается договор между людьми и Ягве, и точно так же это Собрание не имеет права объявлять войну. Для того, чтобы решить, объявлять войну или нет, созывается сборище в несколько тысяч человек, и они решают этот вопрос. Как ни нелеп такой способ ведения дел, евреи к нему нередко прибегают.
На следующий день Шимъон творил суд, я же молча сидел в углу судебной палаты, не вмешиваясь, но внимательно наблюдая за тем, что происходит. Как я понимаю, это входит в мои обязанности легата, ибо для того, чтобы дать верное описание жизни того или иного народа, необходимое Сенату для принятия соответствующих решений, следует учесть множество противоречивых факторов, особенно когда имеешь дело с таким хитрым и загадочным народом, как эти евреи.
Во время суда произошел один случай — настолько интересный, что стоит о нем рассказать. Перед Маккавеем предстал какой-то дубильщик, который привел с собою бедуинского мальчика, бездомного побродяжку из варварского племени, каких изрядное количество кочует в южных пустынях. Этот мальчик пять раз убегал от своего хозяина, и каждый раз дубильщик возвращал свою законную собственность, нередко входя для этого в значительные расходы. Вполне естественно, что он понес изрядный ущерб. Однако закон запрещает ему сделать то, что в Риме было бы совершенно естественным делом, призванным защитить общественное благо, то есть содрать с мальчика кожу и повесить ее в людном месте в назидание и предупреждение другой живой собственности.
Вместо этого, дубильщик пришел к этнарху и попросил позволения заклеймить мальчика, чтобы даже тогда, когда период его невольничества закончится, он всю жизнь носил клеймо раба. По-моему, это было очень скромное и более чем справедливое требование, и я полагал, что Шимъон без околичностей удовлетворит его. Однако принять столь простое решение Маккавей оказался неспособен, напротив, он унизил свое достоинство, вступив в беседу с рабом, которого он спросил, почему тот убегает от дубильщика.
— Я хочу быть свободным, — ответил мальчик. Маккавей некоторое время сидел, размышлял, как будто в этих простых словах содержался какой-то глубокий и таинственный смысл. А затем этнарх объявил свой приговор, и при этом в низком, грудном голосе старика была такая глубокая, затаенная печаль, какую я едва ли когда-нибудь слышал в человеческом голосе. Я записал слова, которые он произнес:
— Он получит свободу через два года, именно так, как гласит Закон. И не смей клеймить его.
На это дубильщик, рассердившись, спросил тем развязным тоном, каким евреи осмеливаются обращаться к любому человеку, независимо от его происхождения и положения:
— А как же деньги, которые я уплатил караванщикам?
— Пусть это будет плата за твою собственную свободу, дубильщик, — холодно сказал Маккавей.
Дубильщик попытался было возражать и назвал Маккавея по имени, Шимъоном бен Мататьягу, но Шимъон неожиданно вскочил, протянул руку, схватил дубильщика за плечо и заорал:
— Я рассудил тебя, дубильщик! И давно ли ты сам спал в паршивом шалаше из козьих шкур? Короткая же у тебя память! Разве свободу можно надеть или сбросить, как платье?
Это был единственный раз, когда этнарх при мне вышел из себя, единственный раз, когда я увидел, как прорвалась наружу глубокая, разъедающая его душу горечь, но этот случай помог мне понять, что он на самом деле за человек этот Шимъон бен Мататьягу.
А вечером мы вместе отужинали, и, беседуя за столом, я не мог не улыбнуться, вспомнив про забавное и достойное первобытных людей происшествие, которому я оказался свидетелем.
— Ты находишь это забавным? — спросил меня Маккавей.
Его что-то томило, и я, чтобы отвлечь его, поболтал с ним о том о сем и задал ему несколько вопросов о рабстве и о некоторых особенностях их необычной религии. Когда он немного рассеялся и оживился, и мы остались вдвоем — сыновья его отправились спать, а жена, у которой, по ее словам, разболелась голова, вышла на балкон подышать свежим воздухом, — я сказал этнарху:
— Что ты имел в виду, Шимъон Маккавей, когда сказал, что свободу нельзя надеть или сбросить, как платье?
В этот момент старик держал в руке гроздь чудесного, сладкого иудейского винограда. Услышав мой вопрос, он положил гроздь на стол и некоторое время пристально смотрел на меня, как будто я его разбудил.
— Почему ты об этом спрашиваешь? — сказал он наконец.
— Моя задача — спрашивать, узнавать, пытаться понять, Шимъон бен Мататьягу. В противном случае я не смогу служить Риму и самому себе.