Я целую ее в губы, мысленно воздев очи горе.
— Ну иди же!
Она уходит в одну сторону, я иду в другую, и тут на меня сваливаются аплодисменты. Аплодируют все. В кулисах я попадаю в объятия, меня тискают, жмут руку, похлопывают по плечам, женщины оставляют у меня на щеках следы помады.
— Николай, это было гениально! — восклицает Агнесса Павловна. — Вы настоящий актер. Браво! Браво!
А Павел Сергеевич пожимает мне руку и говорит:
— Не ожидал, не ожидал. Только почему вы решили, что я заставлю вас играть совсем по-другому? Именно так я и видел вашего героя!
Я в растерянности принимаю поздравления и вижу, как в противоположной кулисе так же поздравляют Наташу… Нашу Наташу, а не мою бывшую жену. Вот как, оказывается, сходят с ума… Проклятая пьеса! Ну что же, мы славно отыграли свой эпизод, пусть другие попробуют сыграть лучше.
Я вдруг чувствую слабость в коленках, нахожу стул, усаживаюсь, краем уха прислушиваюсь к тому, что происходит на сцене. А там Инна Андреевна объясняется со своим мужем. Мужа играет Григорий Самуилович. Ну еще бы, Алексей Прокопьевич ни за что не согласился бы на такую роль — роль обманутого мужа, он предпочел вообще не участвовать в спектакле, и Григорию Самуиловичу ничего не оставалось делать. В принципе, и он мог отказаться, но не устоял перед обаянием Агнессы Павловны, которая сказала ему своим неподражаемым голосом: «Гриша, голубчик, ну что вы? Вам эта роль очень к лицу. Не подумайте плохого, голубчик, это же только роль!» И он стал играть.
Я подхожу поближе посмотреть, как играет Инна Андреевна. Она играет великолепно, и если бы не измятые и потрепанные листки пьесы в руках, в которые она, впрочем, и не заглядывает, можно подумать, что она на самом деле объясняется с мужем. Она краснеет, смущается, мнет листки, негодует, возмущается… Она просто прекрасна! Я смотрю на нее, открыв рот. Вот именно такую женщину я и мог полюбить! Настоящая, живая женщина, а не такая, которая уже при рождении понимает, что никакой любви нет на свете, есть только секс, инстинкт продолжения рода и желание жить богато. Инна Андреевна способна краснеть и долго корить себя за неблаговидный поступок, она живет, а не существует от постели к постели…
Она не замечает моего взгляда, она играет свою роль, и я понимаю, что никакая это не роль, точно так же, как было у меня в моей сцене… И я счастлив от того, что меня любит ТАКАЯ женщина. Нет, нет, только любовь имеет значение. Счастье — в любви. Даже не тогда, когда тебя любят, а когда ТЫ любишь. Одно это уже счастье, а если предмет твоей любви еще и любит тебя в ответ, это вообще нечто такое…
Чем плох театр? Тем, что приходится говорить громко, так, чтобы тебя слышали зрители из последних рядов, и не только слышали, но и понимали, ЧТО ты говоришь. Ты не можешь бормотать себе под нос, шептать и говорить невнятно — каждое слово должно быть произнесено громко и отчетливо. В жизни никто так не разговаривает. Поэтому театр плох своей театральностью: когда надо шептать — мы говорим, когда надо говорить — мы кричим, ну, а уж когда надо кричать, мы лезем из кожи вон, и брызги слюны долетают до пятого ряда.
Чем хорош театр? Тем, что он объединяет совершенно невозможных, невероятных людей, немного сумасшедших, не от мира сего. Тем, что твое сумасшествие никому не бросается в глаза — считается, что ты вжился в роль, перевоплотился и уже не играешь, а живешь на сцене. Тем, что тебя тянет и тянет приходить сюда, в здание театра, даже тогда, когда твое присутствие здесь совсем не обязательно. Тем, что вся твоя жизнь — здесь, а не там, в убогой квартирке в восемнадцать квадратных метров, снятой за тысячу рублей в месяц.
Ничего страшного не произошло, я имею в виду чтение пьесы всем составом. Никто не свихнулся, не преставился и не прыгнул с крыши (подозреваю, что этот прыжок оставлен мне, но тут уж мы поборемся!). Кажется, жизнь вошла в колею, тем более, что Павел Сергеевич прочитал эту пресловутую пьесу на самом деле и не нашел в ней ничего сверхъестественного. Другое дело я и Инна. Я люблю ее и там, и здесь, и от этой удвоенной любви мне так хорошо, что я на многое не обращаю внимания. Я не обращаю внимания на то, что Инна и не думает уйти от мужа, на то, что нам приходится прятаться и скрываться (а зачем, собственно, если и так все про нас давно уже знают?), на то, что любовь украдкой унизительна и аморальна, на то, что я для Инны не более чем очередной любовник, не знаю, какой по счету. В слове «любовник» мне чудится что-то унизительное, хотя многие склонны видеть в нем совсем другой смысл и даже потешаются тайно или явно над обманутыми мужьями. Но заговаривать об этом с Инной я не хочу, у меня просто нет на это времени, да я и знаю, что у нее тут же начнется мигрень и никакого разговора не получится.
После объяснения с мужем Инна избегает меня, во всяком случае, мне так кажется. По отношению ко мне муж не предпринял никаких действий, хотя я и опасался встречи с ним. Не потому, что боялся его, а потому, что боялся объяснений. Оправданием моего поступка может служить только любовь, и для меня этого достаточно, но для мужа, конечно, это не аргумент, хотя я никак не могу понять — почему.
А моя Надя? Она пришла в театр и устроила мне сцену на виду у всех — мыслимое ли дело! И ведь мы на самом деле с ней не разведены… Или разведены? Наверное, нет, развод я бы запомнил. Но мы давно не живем вместе, какое она имеет право ревновать меня? Значит, я не свободный человек? Она спрашивала — люблю ли я ее, и я был вынужден солгать. Дурдом… Вся жизнь — дурдом, как сказал Петька.
Я слоняюсь по театру, стараясь не подходить к гримерной Анны Макаровны, но меня так и тянет туда, и чем дольше я хожу, тем сильнее эта безумная тяга. Хоть бы Петька появился, что ли! А что я жду? Вон Викентьич с Сашкой, сейчас схожу в магазин, деньги у меня есть, наберу пива на троих и все. Так я и делаю, и когда возвращаюсь в театр, в дверях сталкиваюсь с Анной. Сердце стучит так, как будто это его последний стук на долгую оставшуюся жизнь.
— Мишенька? — Анна останавливается, беспомощно смотрит на меня. — А я ухожу.
— Вот как? — глухо говорю я. — Совсем?
— Совсем, — она смущается, порывается что-то сказать, но не говорит.
— Анна Макаровна, — я растерянно заглядываю ей в глаза. — Как же так — совсем? И я сегодня вас больше не увижу?
— Да, Мишенька, совсем. Мы стоим перед дверью и лепечем, как подростки на первом свидании.
— Ну что ж, совсем так совсем. До завтра, Анна Макаровна.
— Вы обиделись на меня, Мишенька?
— Что вы, как можно? — бормочу я. — Ничуть не обиделся. — А самого разбирает такая досада, что хоть плачь. Вот уйдет она сейчас, я возьму и напьюсь. Пакет с бутылками звякает. — Анна Макаровна, а хотите пива?!
— Пива?!
— Да. Вы пьете пиво?
— Я… Я… Пиво? Я пью пиво. Оно… Оно полезное…
— Ну так пойдемте!
— Что вы, куда?
— В театр. Я хочу выпить с вами пива!
— Боже мой! — она весело смеется. — Пива? А отчего бы и нет?
И мы идем в театр, я увлекаю ее в нашу с Петькой гримуборную, она послушно идет, и в глазах ее прыгают бесенята.
— С ума сойти! — Анна оглядывает комнату, наполовину обклеенную афишами, а наполовину — различными пивными этикетками. — И все это вы пили?!
— Пил. Это Петька у нас увлекается этикетками.
— У вас здесь уютно.
— Правда? Вот уж не думал, что вы найдете наш закуток уютным.
Я помогаю ей снять пальто, меня так и подмывает обнять ее, развернуть к себе лицом, но что-то удерживает. Я начинаю суетиться, открываю бутылки, распечатываю чипсы.
— Вообще-то пиво — напиток для мужчин, — говорю я.
— Вот как? Почему?
— Потому что женщины совсем не разбираются в пиве.