давай мантулить, до беспамятства. Ну, закинули в машину, и попрощались братки со мной - не жилец: очнусь, нет - одному Богу известно...
Пока довезли до тюрьмы, очухался. Там вместе со всеми еще и простоял три часа, обледеневший, побитый, на двадцатиградусном морозе. Как вынес это, не помню... Круги под глазами, голова кровит, а начинаешь оседать, тут тебя в сознание возвращают - сапогом. Так, губу прокусив до крови, выстоял. Выжил. А зачем, спрашивается?
Ну ладно, хоть не расстреляли, как тогда многих. На следствии выяснилось, что был я в промзоне, когда начались бунт и убийства. Вернулся с промзоны-то уже под развязку, когда стихло все, отрицаловка лупила оставшихся активистов, кто не успел сбежать на вахту. Не до смерти, так, по инерции, для острастки.
Нашлись свидетели, гражданские - начальник цеха и мастер, они подтвердили, что я в это время вместе с ними ремонтировал тигельную печку, стекловолокном покрывал. Отстали.
Но все ж за участие в беспорядках получил пятнашку особого режима и был признан рецидивистом. Вот с таким гадством уж никак не мог примириться. Объяснили же этим следакам, что не был я при убийствах и при бузе, нет - на всякий случай накинем еще пятнадцать. Где же совесть, справедливость где советская? А почему ж, говорят, ты их не остановил? Ну, как же их остановишь, гражданин начальник, это же отрицаловка, чего ж она меня, слушать будет, я что - в законе вор или пахан? Что вы молотите-то? Ничего мы не молотим, а не остановил, значит, тем самым был на их стороне, и твой авторитет возымел якобы действие на других: ага, Квазимода на стороне бунта...
Вот тебе пятнадцать, чтоб поумней в следующий раз был.
Здрасьте - приехали...
Все продано в этом мире, где зэк - малявка без голоса и пригодная только для того, чтобы на 'хозяина' ишачить до старости.
И еще раз попадал я в бунт... Отсидел на особом уже девять лет, одни рецидивисты там, сильная зона. Все эти годы проходил в форме зебры, с широкими черно-белыми полосами поперек тела. Сначала противно, потом смешно становится, потом жутко - в кого человека превращают... В другом бунте я уже осторожней был, затаился, и не потому, что хитрый такой, а из-за того, что видел, как злоба превращает человека в зверя, и что попало он тогда может натворить...
Последний Указ от ноября 1977 года помог мне перебраться обратно в строгач. Прибыл я туда ранней весной, а осталось впереди чуть менее пяти годков сидеть. Раньше-то у меня никогда не оставался срок меньше пяти лет, а теперь это радовало, надежду давало - вот наконец вырвусь из круга этого порочного... Кровь поостыла, и поутих я, угомонился. Так нынче и живу, через силу, давя в себе плохое, и хорошее заодно, через силу будто небо копчу, с оглядкой.
А прошлое это, будь оно проклято, тоже не откинешь, как сигарету выкуренную, - бередит оно и не реже приходит на ум, чем детство босоногое...
Вот было бы нас, в роду Воронцовых, поболе. Не случилось, время-то какое было... Отца кулаком признали, раскулачили, понятное дело. А он воевать пошел за эту власть - война есть война, общее горе... Свои-то поругались да помирились, а немец не свой - чужой. Жалко, поздно родился, глядишь, тоже на войну бы пошел, может, героем бы там был, гордились бы мной, Воронцовым Иваном, школу бы моим именем назвали или улицу какую в родном селе...
НЕБО. ВОРОН
Ну, посудить если, двадцать шесть лет Зоны были для него в чем-то схожи с войной. Понятно, героем его за это назвать трудно, только вот по перенесенным страданиям очень близко. Там, во всяком случае, было проще: враг - свой. А в Зоне... поди разберись, кто здесь враг, что завтра исподтишка смерть на тебя наведет, а кто защитит, к чьей спине прислониться можно?
Война в Зоне идет каждое мгновение, и лагеря противоборствующие известны: государство, Система, что всеми доступными средствами подавляет своих членов и заставляет их работать на себя, кстати, за гроши, стараясь при том выбить из них максимум пользы; да зэки, что не хотят вкалывать на 'хозяина' и всячески отлынивают, ибо не дает работа материального удовлетворения. Она служит лишь средством забыться.
Антагонисты пребывают в перманентной войне, правила которой на территории этой великой страны не изменятся никогда, это диагноз общества и его нравов. Попадающий на эту войну случайно пытается приспособиться к ней по законам вольной жизни, но они здесь не нужны, и горькое в том разочарование толкает новичка на ту же дорожку невольного противоборства с безотказно работающей Системой, которой по большому счету наплевать, сколько и каких ее членов пребывает здесь. За ней, Системой, - вечная победа, и схватки здесь не бывает, есть тяжко-медлительная борьба, где победа дается по шажочкам, подножечкам, некоторому качанью. За каждой большой победой зэков - кровь и смерти - свои и чужие, потому борьба развивается по своим неторопливым правилам, и все более-менее гармонизировано в этом мире неволи и страха.
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Как говорят - лучше в гробу пять лет прожить, чем двадцать пять в Зоне. Это точно, жизнь-то уходит, догоняй теперь, а догонишь - не узнают... Кто ж такой страшный, чего к нам лезешь, чужой? Может, лучше уж здесь жизнь эту паскудную и завершить. А что, вон люди и по тридцатнику сидят, и не плачут, человек такая скотина, что ко всему привыкает, все терпит. Я же вот выдюжил четвертак с хвостиком... Столько лет здесь, этот майор подстреленный, как меня увидел, не поверил, наверно, - как, опять здесь? Здесь, здесь... Радуйся.
Наверно, от встречи с ним такая хандра и напала. Ведь посудить, сколько мы не виделись - четверть века... У него за это время вот и звездочки накапали на погоны, и семья есть, конечно, внуки уже небось. Домину выстроил, варенье жена варит, телевизор вечерком цветной смотрит, под рюмочку...
А я что за это время приобрел? Сроки, сроки, пересылки... рожи, рожи... Паскудно, Иван Максимыч Квазимода. Еще как паскудно...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
- Мать, мать... жалко, что все так вышло... - неожиданно для себя произнес он вслух и оглянулся - не слушает ли кто.
Никого. Испугался сам своего голоса... заговорил уже, вот нервы-то уже ни к черту. Вслух - это в Зоне не принято, только во сне спорят и бранятся, плачут и стонут закрытые помыслами на людях зэки.
Лишь душевнобольной Стрижевский, глядя на мир по-доброму и с нескрываемой симпатией, что-то лопочет-говорит всему живому и неживому, вытаскивая его на разговор. Убогих в Зоне обижать не принято, ему не отвечают, но и не издеваются особо - так, придурки разве.
Со мной Стрижевский, огромный и улыбчивый, играл в шахматы. Это было странным и необъяснимым: диагностированный идиот, с вечно высунутым языком и обоссанными штанами, бывший отличник и умница становился во время игры собою прежним - рассудительным и внятным. Игра пробуждала в нем спящую мысль, и обыграть его я не мог, как, впрочем, и иные, - он раз за разом становился чемпионом Зоны, за что получал дополнительный паек на пару дней.
Чувствовал ли он в минуты игры себя прежним - не знаю, пожалуй, нет, мозг идиота чисто механически выполнял вызубренное когда-то, - но само ощущение возврата Стрижевского к здравию прямо на глазах, казалось, могло в секунды завершиться неким взрывом: вдруг да посмотрит он на тебя осмысленным взором, оглянется недоумевающе - где ж так долго я был до этого?
Я втайне ждал этого момента, надеялся и за этим тоже тащил упирающегося хохочущего здоровяка к шахматной доске... Но... чуда не случалось. Это совсем не означало, что его не надо ждать. Мы и ждали: я - сознавая, он - не ведая, как близко он, под ним, чудом, сейчас ходит...
- Батя, айда в баню! - вывел Воронцова из раздумий голос Сынки, выскочившего из-за каморки.
- Чего ж, бетона не будет больше?
- Какой же хрен после дождя его повезет, Бать? - удивился хозяйственный Лебедушкин недогадливости старшего товарища.
- Ну да... - согласился Квазимода.
Ну а дождь уже поредел, капало редко, мелко и нудно, будто природа скупо оплакивала кончину недолгого северного лета. Ветерок разрывал тучи, проясняя нежную по-летнему еще голубизну, и предзакатное солнышко ненадолго и скупо осветило землю.
Дышать стало легко, пыль осела, и умытый воздух, наполненный плотно озоном, будоражил все Батино