убедить его, что твоя беременность от него. Кажется, я возник в твоей жизни лишь минутной тенью — минутой несчастья, минутой иллюзий, обмана и стыда, но Богом клянусь, женщина, я любил тебя и буду любить до конца своих дней. И я не обрету покоя ни на том, ни на этом свете, пока не исправлю совершенную мной ошибку. Я пришел в этот дом, ставший для меня западней, как твой заступник, а оказался в положении обвиняемого. Как бы мне хотелось вернуть свои слова, чтобы избежать того, что случилось, чтобы тебе, Марта, не пришлось расплачиваться за мою болтливость. Но в тот миг я промолчал — из страха, что, попытавшись снять с тебя вину, я еще больше разоблачу тебя. Я потерянно встал и вышел как лунатик, не сказав тебе ни слова, не бросив даже прощального взгляда.

Вернувшись в монастырь, я увидел вдали минарет турецкого квартала, и у меня мелькнула мысль пойти туда, взобраться бегом по его ступенькам и броситься вниз, в пустоту. Но смерть не приходит по внезапной прихоти, а я не солдат и не убийца, я никогда не приучал себя к мысли о смерти, никогда не был настолько храбр, и я почувствовал страх. Страх неизвестной мне смерти, страх страха в ту минуту, когда мне придется прыгать, страх боли, когда моя голова ударится о землю и начнут дробиться кости. Не желал бы я испытать унижения своих близких, в то время как Сайаф станет праздновать, пить и танцевать, заставив Марту хлопать в ладоши.

Нет, я не убью себя, прошептал я. Моя жизнь еще не кончается, но мое путешествие — закончено. «Сотое Имя» потеряно, Марта потеряна, у меня больше нет причин, а впрочем, нет и сил, чтобы слоняться по свету; я уеду в Смирну, возьму племянников, а потом без промедления вернусь домой в Джибле, в свою славную лавку торговца редкостями, чтобы спокойно дожидаться там, пока истечет этот проклятый год.

Я сразу объявил о своих намерениях приказчику, встречавшему меня у ворот постоялого двора, и велел ему подготовиться к отъезду до конца сегодняшнего дня. Ночь мы проведем в городе Хиосе и завтра же выедем оттуда в Смирну, откуда, попрощавшись с Маимуном, пастором Кененом и еще кое с кем, мы сядем на первый же корабль, отплывающий в Триполи.

Хатем должен был бы обрадоваться, но вместо этого я увидел, как на его лице появилось выражение величайшего ужаса. Я не успел спросить его о причине, когда за моей спиной раздался чей-то голос:

— Ты, генуэзец!

Я обернулся и увидел командира янычар вместе с его людьми. Он сделал мне знак подойти. Я приблизился.

— На колени передо мной!

Здесь? Прямо на улице? Перед всеми этими людьми, которые уже собрались за стенами, за окнами, за стволами деревьев, чтобы ничего не упустить из этого зрелища?

— Ты заставил меня потерять лицо, генуэзская собака, теперь ты сам будешь унижен! Ты мне солгал, ты использовал меня и моих людей!

— Клянусь вам, я был убежден во всем, что я вам сказал!

— Молчи! Ты и твои соплеменники, вы все еще думаете, будто вам все позволено, вы убеждены, что с вами ничего не случится, потому что в последний момент ваш консул спасет вас. Но не в этот раз! Из моих рук тебя не вырвет никакой консул! Когда вы в конце концов поймете, что этот остров уже не ваш, что он — отныне и навсегда — принадлежит султану, нашему господину падишаху? Снимай свою обувь, клади ее на плечи и марш за мной!

С обочин дороги неслись смешки босяков. И когда наше жалкое шествие двинулось в путь, воцарилось почти ярмарочное веселье, казалось, что за исключением Хатема к нему присоединились все в округе, начиная с янычар. Шуточки, улюлюканье, насмешки. Стараясь утешиться, я твердил себе, что мне повезло, ведь я подвергнут подобному унижению не на улицах Джибле, а здесь, где никто меня не знает, и что мне больше никогда не придется встретиться взглядом с теми, кто на меня сейчас смотрит.

Приведя меня в караульню, они стянули мне руки за спиной веревкой, а потом бросили в нечто вроде глубокого рва, вырытого в полу этого помещения и такого узкого, что можно было бы не трудиться, связывая меня, чтобы помешать мне двигаться.

Через час или два за мной пришли, развязали руки и отвели к начальнику. Он, казалось, совершенно успокоился и был, вероятно, очень доволен той шуткой, которую он со мной сыграл. Он сразу осторожно намекнул, что не прочь со мной поторговаться.

— Я пока еще не решил, как с тобой поступить. Я должен был бы наказать тебя за ложное обвинение в убийстве. Кнутом, тюрьмой и еще кое-чем похуже, если добавить прелюбодеяние.

Он замолчал. Я поостерегся оправдываться, мои уверения в своей невиновности никого бы не убедили, даже мою собственную сестру. Ложное обвинение в убийстве — я был в этом виновен, и в прелюбодеянии — тоже виновен. Но этот человек сказал мне, что колеблется между двумя решениями. Я не стал его прерывать.

— Я мог бы позволить себе смягчиться, закрыть глаза на все, что ты совершил, и удовлетвориться твоей высылкой из нашей страны…

— Я умею быть благодарным.

Под словом «благодарным» я скорее подразумевал «убедительным». Начальник был продажен, и мне следовало вести себя так, словно сейчас я сам — товар, цену которого требуется определить. Не стану отрицать, что когда дело доходит до этой стадии, я вновь обретаю уверенность в себе. Перед лицом законов человеческих или небесных я чувствую себя лишенным смелости. Но снова обретаю дар речи, как только начинается торг и требуется назначить цену. Господь сделал меня богатым на этой земле несправедливости, я пробуждаю алчность у сильных мира сего, но мне есть чем усмирить ее.

Мы договорились о цене. Не знаю, подходит ли тут слово «договорились». По правде, начальник янычар просто приказал мне положить на стол мой кошель. Что я безропотно исполнил и тотчас протянул ему руку, как делают купцы, когда хотят скрепить договор. Он колебался минуту, потом согласился пожать ее, высокомерно ухмыльнувшись мне прямо в лицо. Мгновение спустя он вышел из комнаты, куда вошли его люди, чтобы снова связать меня и опять отвести в темницу.

На рассвете, когда я еще не совсем проснулся, мне завязали глаза, завернули в джутовый мешок, как в саван, уложили на повозку и потащили по обрывистым тропинкам до какого-то места, где бесцеремонно сбросили на землю. Я догадывался, что нахожусь на побережье, поскольку земля была влажной и я слышал шум волн. Потом, связанного, кто-то втащил меня в лодку, словно куль или дорожный сундук.

В Генуе, 4 апреля.

Я готовлюсь возобновить нить своего повествования, сидя на террасе в доме друга, вдыхая весенний воздух, ловя доносящиеся до меня сладкие звуки города: этот медовый язык, язык моей крови. И однако я плачу посреди этого рая, вспоминая о той, что осталась там — пленницей, прикованной своей беременностью, виновной лишь в том, что пожелала стать свободной и любить меня.

В действительности я осознал свою участь, только оказавшись на корабле. Меня положили на дно трюма, и капитан получил приказ не снимать повязку с моих глаз, пока побережье Хиоса не исчезнет с горизонта; приказ, который он старательно исполнил. Или почти исполнил, — когда он вывел меня на палубу, еще можно было угадать горные вершины; моряки даже указали мне на силуэт замка. Во всяком случае, мы были уже очень далеко от Катаррактиса и плыли на закат 40.

Способ, к которому прибегли власти, чтобы выдворить меня с острова, странным образом «завоевал» мне доверие капитана, калабрийца лет шестидесяти с длинными седыми волосами; его звали Доменико, и он был худ, как бездомная собака, все время ругался и божился — «Клянусь предками!», одновременно грозя матросам повесить их или бросить на корм рыбам, но он привязался ко мне настолько, что даже рассказал о своем грабительском промысле.

Его корабль, бригантина, назывался «Харибдой». Он бросил якорь в Катаррактисе, бухту которого изредка посещают только лодки рыбаков, лишь потому, что связался с одним из самых прибыльных видов контрабанды. Я сразу же понял, что тут дело в мастиксе, смоле мастикового дерева; ее нет нигде в мире, кроме Хиоса, и турецкие власти приберегают ее исключительно для себя: используют в гареме султана, где у благородных женщин вошло в моду жевать эту смолу с утра до вечера, чтобы зубы их становились белыми, а дыхание — благоуханным. Крестьяне острова, выращивающие это драгоценное растение, которое называют мастиковым деревом и которое удивительно похоже на фисташковое дерево из Алеппо, обязаны продавать мастике властям по установленной ими цене; те же, у кого имеется излишек, стараются продать его к собственной выгоде, что может стоить им долгих лет тюрьмы, галер и даже смерти. Но, несмотря на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату