прежних.
Мы пробыли в приютившей нас гостинице в Кале только два дня и три ночи, но за это время мы немного пришли в себя. У нас с Георгом было у каждого по кровати, мы жили в большой комнате, выходящей окнами на набережную. Утром поднялся ветер и зарядил беспрерывный косой мелкий дождь. Зато после полудня выглянуло солнце и показались горожане, прогуливающиеся по набережной целыми семьями или вместе со своими друзьями. Мы с моим спутником тоже с удовольствием отправились на прогулку, но прежде пришлось втридорога купить новые башмаки и чистую одежду у одного портового мошенника. Я назвал его мошенником, потому что этот человек продавал башмаки, не будучи сапожником, и одежду, не будучи портным; не сомневаюсь, что он раздобыл товар у грузчиков и матросов, которые грабят пассажиров, потроша их сундуки. Случается порой, что, лишившись одежды, пассажиры приходят сюда купить себе новое платье и узнают собственные пожитки. Однажды мне рассказали историю одного неаполитанца, который, признав свои вещи, потребовал их назад, и скупщики краденого, испугавшись разоблачения, тут же перерезали ему горло. Но это произошло не в Кале… Словом, несмотря на то что нам пришлось изрядно раскошелиться, мы были рады так быстро найти подходящее платье.
Разгуливая вдоль набережной, мы болтали о том о сем, и Георг обратил мое внимание на женщин, которые расхаживали под ручку с мужчинами, смеялись с ними, а иногда клали голову им на плечо; а кроме того, все эти люди, мужчины и женщины, встречаясь друг с другом, начинали целовать друг друга в щеки — два, три, четыре раза подряд, причем иногда почти соприкасаясь губами; меня это не смущало, но должен отметить, что все же это — зрелище необычное. Никогда раньше — ни в Смирне, ни в Константинополе, ни в Лондоне, ни в Генуе — нельзя было увидеть мужчин и женщин, которые бы так свободно беседовали друг с другом на людях, так свободно держались и обнимали друг друга. А мой спутник подтвердил мне, что в своих многочисленных странствиях — от Испании до Голландии, от его родной Баварии до Польши и Московии — он никогда и нигде не наблюдал подобного поведения. Он, как и я, вовсе не осуждал их, но не мог не смотреть и не удивляться этому.
На рассвете, 20 сентября, в понедельник, мы заняли места в почтовом экипаже, соединяющем Кале с Парижем. Возможно, лучше бы мы наняли карету с кучером, как того хотел Георг; мы бы заплатили намного дороже, зато останавливались бы в лучших гостиницах, двигались бы быстрее, могли бы просыпаться, когда хотели, и вести всю дорогу откровенный разговор, как принято между порядочными людьми. Вместо этого с нами обращались как с жалкими голодранцами, кормили отбросами — везде, кроме Амьена, — укладывали по двое на одну кровать на влажные, бурые от грязи простыни и будили до зари; четыре долгих дня пришлось нам трястись в этой коляске, которая больше походила на телегу, запряженную быками, чем на дорожный дилижанс.
В карете одна напротив другой стояли две скамьи, которые были бы удобны, если сидеть на них по двое, а не так, как ехали мы. Стоит только попасться одному или двум полным пассажирам, и всю дорогу придется сидеть друг у друга на коленях. Нас же оказалось пятеро, и если двое из нас могли устроиться более или менее удобно, трое других мучились в тесноте. К тому же только один из нас был хрупкого сложения, тогда как у остальных здоровье било через край. Я сам и раньше-то всегда был здоровяком, а тут еще раздобрел на хмельном пиве Бесс. Георг еще дороднее меня, хотя высокий рост несколько скрадывает его полноту.
Что же до двух наших последних спутников, то мы тяготились ими не только из-за их тучности. Это были два священника, которые без умолку вели бесконечные споры — как только смолкал один из них, тут же вступал другой. Гул их голосов заполнял собой все пространство, воздух настолько сгустился от их криков, что нам нечем было дышать. Мы с Георгом, обычно всегда находившие удовольствие в беседе, теперь только обменивались раздраженными взглядами и изредка слабым шепотом. Хуже всего то, что эти слуги Господни не довольствовались тем, что досаждали нам своими речами, они все время брали нас в свидетели, и отнюдь не для того, чтобы пригласить высказать свое мнение, а так, словно бы оно уже было им известно, и, следовательно, нам вовсе не было нужды выражать его.
Некоторые люди не умеют разговаривать иначе. Я часто встречал таких в своем магазинчике, да и в других местах: они болтают без умолку, требуя, чтобы вы во всем с ними соглашались; если вы только попытаетесь высказать робкое замечание, они все равно останутся в убеждении, что оно лишь подтверждает их слова, и еще больше воодушевятся; чтобы заставить их выслушать противоположное мнение, надо сделаться резким и даже грубым.
Излюбленной темой наших священников были гугеноты. Вначале я не понимал, почему они спорят с таким воодушевлением, ведь оба они придерживались одного мнения, а они считали, что приверженцам Реформы нет места во Французском королевстве и надо изгнать их всех, чтобы эта страна обрела мир и благосклонность Господа.
Что с ними слишком хорошо обращаются, в чем скоро будут раскаиваться, потому что эти люди радуются несчастьям Франции, но что король все же не замедлит разобраться в их вероломстве… Все это произносилось одинаковым тоном, с теми же проклятиями, с теми же сравнениями между Лютером, Кальвином, Колиньи, Цвингли и разными зловредными гадами, змеями, скорпионами и червями, которых следует раздавить поскорее. Каждый раз, как только один из них высказывал свое суждение, другой торопился с одобрением и прибавлял что-то свое.
Понять причины подобных речей помог мне Георг. Во время одного из наших немых обменов взглядами он потихоньку сделал мне знак посмотреть на нашего пятого спутника. Этот человек задыхался. Его впалые щеки покраснели, лоб блестел от пота, глаза неотрывно блуждали по полу или же по ногам. Было совершенно ясно, что его задевали эти слова. Он был из «той самой породы», если использовать выражение наших попутчиков.
Что огорчило и разочаровало меня, так это то, что временами мой баварский друг улыбался жестоким словам, изливавшимся на несчастного гугенота. И в первую же ночь мы с ним серьезно поспорили из-за этого.
— Ничто, — сказал Георг, — ничто не заставит меня заступиться за тех, кто дважды сжег мой дом и послужил причиной смерти моей матери.
— Но этот человек здесь ни при чем. Взгляни на него! Он не опалил и крылышка мухи!
— Возможно, и поэтому я не упрекну его в этом. Но я также никогда не стану его защищать! И не говори мне о свободе и веротерпимости, я достаточно долго прожил в Англии, чтобы понять, что у меня, «паписта», как они говорят, не было ни свободы, ни уважения к моей вере. Всякий раз, как меня оскорбляли, мне приходилось натянуто улыбаться и молча продолжать свой путь, чувствуя себя трусом. А ты, пока ты жил там, разве не испытывал ты все время желание скрыть, что ты — «папист»? А разве никогда не случалось так, что при тебе ругали твою веру?
Он не произнес ни единого неверного слова. И клялся всеми богами, что желает свободы вероисповедания еще больше, чем я. Но добавил, что, по его разумению, свобода должна быть равно дарована как одним, так и другим; так как в порядке вещей, чтобы на терпимость отвечали терпимостью, а на ненависть — ненавистью.
Шел второй день пути, но травля нашего попутчика не прекратилась. И этим церковникам даже удалось втянуть в нее и меня — против моей воли! — когда один из них спросил мимоходом, не думаю ли я, что наш экипаж скорее рассчитан на четырех, а не на шестерых путников. Я поспешил согласиться, радуясь, что разговор свернул на что-то отличное от свары «папистов» с гугенотами. Но тот ухватился за мой ответ и принялся неуклюже перепевать на разные лады, что всем нам было бы удобнее, если бы мы ехали вчетвером, а не впятером.
— Кое-кто в этой стране — лишний, но эти люди этого не понимают.
Он изобразил нерешительность, а потом издевательски уточнил:
— Я сказал «в этой стране», да простит меня Господь, я имел в виду «в этом дилижансе». Надеюсь, это не оскорбит моего соседа…
На третий день наш кучер остановился в городке под названием Бретей и открыл дверцу. Гугенот поднялся и стал с извинениями пробираться к выходу.
— Уже нас покидаете? Вы разве не едете до Парижа? — язвительно осведомились оба священника.
— Увы, нет, — пробурчал тот, выходя из кареты и не удостаивая нас ни единым взглядом.
Он ненадолго замешкался сзади, чтобы забрать свои вещи, потом крикнул кучеру, что тот может трогать. Уже спускались сумерки, и кучер яростно нахлестывал лошадей, ему хотелось добраться до Бове до