И тут я впервые замечаю: буквально в последние дни император начал стремительно (и загадочно) дряхлеть...
Пьеса нашлась на столе.
На том же столе вскроют его мертвое тело.
Она торчала из-под треуголки, которую император всегда почему-то кладет на стол поверх карт. И когда он, торжествуя, приподнял свою знаменитую, оставшуюся на тысячах картин треуголку, из-под нее выскочила огромная крыса. В доме множество крыс и они особенно полюбили треуголку императора.
Крыса плюхнулась на пол, и я с отвращением смотрел, как эта жирная тварь неторопливо уползала в дыру между досками. Император рассмеялся. Крысы его не смущают - они напоминают о походах, о времени славы...
Часы пробили восемь. Киприани (слуга, он же - уши императора) в черных панталонах и темно-зеленом мундире с золотым шитьем торжественно застыл у двери с бронзовым канделябром в руке.
С последним ударом часов он объявляет:
- Ужин Его Величества подан!
Император предлагает руку даме. Как обычно, это Альбина Монтолон, жена графа Монтолона. Другая дама - Фанни Бертран, жена гофмейстера - не пришла, лежит дома с мигренью. Так она объявила. На самом деле она попросту не любит наши 'сборища'.
Император и Альбина первыми входят в еще одну комнатушку, именуемую 'столовой Его Величества'. За ними следуем мы, три графа: Монтолон, Бертран и я, Лас-Каз. И чуть сзади - один барон, генерал Гурго.
Генерал, как обычно, зол и старается затеять ссору. Я слышу, как он шепчет Монтолону: 'Если ваша жена - шлюха и спит с императором, это еще не повод садиться на почетное место'. (Почетные места - стулья рядом с императором.) Мне Гурго уже успел поведать, что не может видеть, как жадно я ем, 'это неестественно при таком тщедушном теле'. Садясь, он поспешил сказать неприятное и гофмейстеру: 'Все же лучше иметь жену-шлюху, как у Монтолона, чем худую белобрысую селедку с вечной мигренью'. И уже за едой он сообщает нам троим свистящим шепотом, что мы можем его 'вызвать', если сочтем нужным.
Мы давно привыкли к генералу. И гофмейстер остается невозмутим, и Монтолон делает вид, что не расслышал. Только я не выдерживаю и шепчу в ответ что-то злое.
Император ужинает в мундире гвардейских егерей.
В нем его и похоронят.
Все мы сидим перед тарелками севрского фарфора, украшенными сценами его победоносных сражений. И с тоской глядим на пьесу, которую император торжественно положил рядом с собой. Понимаем, что чтения (император читает ужасающе, усыпительно-монотонно) не избежать.
Покончив с едой, переходим в 'салон' - еще одну столь же восхитительную комнатушку, пахнущую навозом. И, как обычно, Альбина Монтолон поет любимые арии императора.
Потом играем в карты. Император рассеянно глядит куда-то поверх голов и равнодушно проигрывает несколько золотых наполеондоров.
Потом, опять же как обычно, он заговорил о литературе. Заговорил со мной остальным эта тема скучна.
На сей раз император хвалит Шатобриана. И себя - за то, что не отправил Шатобриана в тюрьму.
Он глядит на меня и я понимаю - этот разговор нужно записать.
- Я несколько раз должен был посадить его в Венсеннский замок! Сначала Шатобриан написал в своей газете... - Император с удовольствием цитирует по памяти: - 'Что с того, что Нерон процветает, где-то в империи уже рожден Тацит'. Нерон, как всем должно было быть понятно, - я. А Тацит, конечно же... Не обращать внимания на газеты - это то же, что заснуть на краю пропасти. И я позвал к себе Шатобриана. Лесть - отличное средство, чтобы держать в узде господ литераторов... Я сказал Шатобриану: 'Как странно - маленькая литература всегда за меня, а великая почему-то против'. Он молчал, хотя по лицу было видно - доволен! Тем временем у него сделали тайный обыск и нашли некую рукопись о смерти Бомарше, где были какие-то глупости обо мне, о бегстве короля... - Император, усмехнувшись, посмотрел на меня. - Это можно не записывать. Потом мне передали речь Шатобриана, которую он собирался произнести при вступлении в Академию. Когда я прочел ее, я был краток: 'Ему повезло. Будь она произнесена, этого господина непременно пришлось бы отправить в каменный мешок'. Но, ценя поэта, я сам занялся правкой его речи. И, конечно же, он отказался ее исправить. И, конечно же, я его не тронул - но отправил в ссылку... Но воздадим ему должное: он много сделал для торжества любимых им Бурбонов. И он воистину великий человек...
Я понял - это надо записывать. Император кивнул. И вздохнув, прибавил, что вообще-то Шатобриана он не любил, и что поэт в своих памфлетах против него часто опускался до клеветы.
Это записывать было не нужно.
- Но за одну фразу Шатобриана о Фуше и Талейране, - продолжал император, я все готов ему простить. Когда жалкий король вернулся в Париж, перед его покоями появились мсье Талейран и мсье Фуше. И Шатобриан заметил: 'Вот идет Порок об руку со Злодеянием!'
Это необходимо было записать. Император вновь одобрительно кивнул и пояснил:
- У Шатобриана лучшее перо во Франции. Прочтя наши слова о себе, он не преминет написать и о нас что-то стоящее.
Император, как всегда, думал об Истории.
'Он вернул Богу самую могучую душу, когда-либо вдохнувшую жизнь в глину, из которой лепится человек', - написал Шатобриан после смерти императора.
Император и здесь не ошибся.
Он заговорил о Цезаре, попросил Гурго принести карту. И по карте дал несколько ценных советов галлам, как им было лучше выстроить оборону против Цезаря две тысячи лет назад. Жаль, что галлы не могли этого услышать...
Потом он сказал:
- А теперь, господа, идемте в театр.
Сие означало: он будет читать пьесу.
Император читал 'Заиру' усыпительным голосом и снова давал советы. На сей раз Вольтеру - как ему было лучше написать последнее действие. Жаль, что и Вольтер в своей могиле не мог этого слышать...
Он кивнул мне, и я записал его советы Вольтеру.
Потом он сравнил 'Заиру' с 'Тартюфом' и заговорил о Мольере:
- Мир - это воистину великая комедия, где на одного Мольера приходится с десяток Тартюфов. - Он скосил глаза, удостоверился, что я записываю, и прибавил: - Но я не поколебался бы запретить постановку этой великой пьесы: там есть несколько сцен, оскорбляющих нравственность.
Это записывать явно не стоило. Я отложил перо.
Император кивнул.
Все, кроме меня, после сытного обеда борются с дремотой. Но 'салон' нельзя покидать, пока император не скажет обычное: 'Который час, господа? Ба! Однако пора спать!'
Сегодня император особенно милостив. К восторгу присутствующих, он глядит на часы Фридриха Великого, стоящие на камине, и говорит:
- Ба! Однако...
Он встает.
- Пора спать!
Перед сном камердинер Маршан позвал меня в спальню императора.
Потертый ковер на полу, муслиновые занавески на окнах, грубые деревянные стулья и походная кровать с зеленым пологом из его палатки под Аустерлицем. Перед кроватью китайская ширма. На камине серебряная лампа и серебряный таз для умывания. Остатки империи...
В спальне я застал скандального генерала. Император говорил ему, снимая мундир:
- Послушайте, Гурго, вы несносны. Вы действительно спасли мне жизнь в России, вы храбрый солдат и хороший штабной офицер, с вами интересно обсуждать походы Цезаря, но... вы несносны!
- Вы окружены льстецами, только их и цените. А этот Лас-Каз, с которым вы неразлучны и позволяете ему записывать за вами... он первый вас и предаст, сказал Гурго, глядя прямо на меня.
Я собирался ответить наглецу, но император предостерегающе поднял руку:
- Это не так, и вы это сами знаете. Но если бы и так... Я люблю полезных мне людей и люблю в той мере, в какой они полезны. Мне нет дела до того, что они думают. Если они впоследствии предадут меня... что ж, они сделают то же, что и многие другие. Род человеческий должен состоять из очень больших негодяев, чтобы оправдать мое мнение о нем.
Он засмеялся. Гурго угрюмо молчал.