верить в его неуязвимость. Он молча терпел сильнейшую боль и обходился без помощи.
На следующий день в два пополудни мы перенесли стол из его кабинета в самую большую и светлую комнату. Семнадцать человек присутствовали при вскрытии - семь врачей, Бертран, я и представители губернатора. Доктор Антомарки вскрыл грудную полость и извлек сердце. Он поместил его в серебряный сосуд со спиртом, как завещал император (но губернатор приказал положить его в гроб вместе с телом). Затем Антомарки извлек желудок - часть его была совершенно изъедена. И объявил: 'Вот что сделал климат острова!'
Но остальные врачи не захотели даже такого диагноза. 'Он умер от рака!' заявили они.
Мы с Бертраном потребовали анализа на содержание мышьяка. Напрасно! Врачи-англичане возражали против любого дальнейшего исследования. Тело быстро зашили. Император навсегда унес в гроб свою тайну.
Его одели в форму егерей императорской гвардии - белая рубашка с белым галстуком, белые чулки и зеленый мундир с красными обшлагами, украшенный лентой с орденами Почетного Легиона и Железной Короны. На ногах были сапоги для верховой езды, на голове - треуголка с трехцветной кокардой. Мы накрыли тело синим плащом, который был на императоре при Маренго.
Похоронили его, как он и хотел, под плакучими ивами у дома Бэлкомбов в Долине Герани. К могиле был приставлен часовой.
Разгорелся, как и ожидалось, яростный спор: что написать на плите? 'Наполеон', как пишут о Государях (так требовали мы), или 'Наполеон Бонапарт', как пишут о подданных (так требовал губернатор). И плита осталась безымянной...'
Маршан уехал, и теперь, в одиночестве, я хочу записать диспозицию последней битвы, которую выиграл император. Только теперь я до конца понял ее.
Записываю для потомков.
Итак, он решил заманить врага в ловушку. Он осознанно сдался англичанам, зная, что мстительные глупцы непременно наденут на него столь желанный им венец страдальца. В этом терновом венце ему легко было создать свою новую (последнюю) армию - легенду о благородном сыне великой революции. И он отправил эту армию завоевывать Европу... то есть отослал меня с рукописью... После чего жизнь более не имела для него цены. Путь был завершен. Он все объяснил миру. А доживать на покое - невозможно для Александра Македонского.
Оставался финал. Нужно было доиграть до конца - запачкать своей кровью руки врагов, сделать англичан коварными убийцами. И он повелел 'верному псу' Киприани ежедневно травить себя мышьяком.
Так он победил. Победил, как всегда, в последний миг боя. И хотя в сонм бессмертных ему не удалось войти владыкой величайшей империи, он вошел в него куда более прочно - гением и страдальцем.
Отныне его поражения забыты - остались только победы. И, прочтя мой 'Мемориал Святой Елены', его старый враг Шатобриан вынужден был написать: 'Это Карл Великий и Александр Македонский, какими их изображали древние эпопеи... Этот фантастический герой и пребудет теперь, после смерти императора, единственно реальным'.
Впрочем, когда Бертран (я часто с ним вижусь теперь) прочел мою 'диспозицию последней битвы императора', он сказал: 'Все верно... кроме конца. Я не верю, что он приказал травить себя. Нет, это Киприани сам решил избавить императора от ничтожной жизни. И сделал это в корсиканском стиле - ядом... Император это понял. И простил его'.
Думаю, Бертран не прав. Слишком часто император искал смерти в бою. А для него это был бой. Последний бой... Да и Киприани... нет, верный пес может действовать только по приказу хозяина!
Хотя, как говорится в романах госпожи Жорж Санд, 'тайну знает только могила'.
Предсказания императора оказались столь же точны, как и диспозиции его сражений. Через девять лет после его смерти Бурбоны сгнили на троне, и Луи Филипп Орлеанский, потомок 'герцога Эгалите'*, решил стать преемником революции и ее императора. И Вандомская колонна, увенчанная фигурой 'маленького капрала', вернулась на свое место...
Мне рассказали: мать императора жила тогда в Риме. И гордая Летиция, узнав о возврате колонны - ослепшая, парализованная! - поднялась с кресла! И, глядя вдаль невидящими глазами, громко объявила: 'Император вернулся в Париж!'
Она не дожила каких-то четырех лет до полного торжества, когда ее слова стали буквальны.
Дожил я.
Дней моих на земле осталось немного, восемьдесят лет - не шутка! Подводя итоги, могу сказать - мы славно потрудились с императором. Вся мыслящая Европа, которая когда-то не могла ему простить короны, которую надел вчерашний сын Свободы, теперь была у его ног. Что только о нем не наговорили о нем нынешние писатели: 'Последний античный герой... Наш жалкий мир лавочников не смог вынести ослепляющего кошмара его побед...'
И теперь, накануне встречи с Господом, я часто думаю: не согрешил ли я, написав его апологию? И о чем была его история? О воинской славе? О великом полководце? Но сколько их было за тысячи лет - Александр Македонский, Цезарь, Ганнибал, Аттила... А сколько их было до них - великих и забытых героев, сравнявших с землей величайшие царства? Но все они канули в Лету.
Тогда о чем?..
И я вспоминаю Святую Елену... Я вхожу в его кабинет, он сидит в темноте. В руках у него Библия.
- Послушайте, это из пророка Исайи, - говорит он. - 'Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: 'тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства...' Да, - продолжает он, - это была всего лишь история о гибели очередного Вавилона, который из века в век строят великие правители...
И, помолчав, повторяет из темноты слова Папы:
- 'Все великие полководцы собирали великие армии, чтобы железом и кровью завоевать мир, но тщетно. И только Спаситель, безо всяких армий, со своего креста завоевал целый свет одною Любовью'.
И я слышу его смех...
Из архива Шатобриана
23 сентября 1832 года. Женева.
После покупки рукописи Лас-Каза Бонапарт преследует меня. Сегодня проснулся посреди ночи. И несмотря на темноту ясно увидел большие бронзовые часы, висевшие высоко на стене почти под потолком. Они странно светились. Было три пятнадцать... и над часами из тьмы медленно выступала крупная голова... Я не мог пошевелиться. Ужас парализовал меня. Я видел, как голова отошла от стены и поплыла над постелью... я различил закрытые глаза и прядь на лбу... Голова пересекла комнату и столь же медленно уплыла в стену...
Я поднялся, зажег свет... я был мокрый от пота... и первое, что увидел на столе, - рукопись Лас-Каза!
В Женеве меня дожидались Жюльетта* и барон д'Отанкур, весьма близко знавший Бонапарта. И я дал им прочесть загадочное сочинение.
Сегодня утром мы с Жюльеттой отправились в замок Кноппе. Здесь жила в изгнании Жермена**, высланная сюда Бонапартом. Здесь же, в рощице, ее могила...
Барон обещал присоединиться к нам в замке.
Нам открыли ворота. Тишину безлюдных комнат нарушал только звук наших шагов. Тени возвращались... Я понимал, о чем думает сейчас Жюльетта... мы прожили слишком долго бок о бок, так что у нас не осталось несхожих воспоминаний. И нам обоим казалось, что наша подруга вот-вот выйдет из комнаты, сядет за пианино и, сыграв любимого Рамо, присоединится к нашей беседе.
Мы остановились в гостиной у окна. Я начал издалека:
- Итак, милая Жюльетта, вы прочли рукопись. То, о чем я сейчас вам расскажу, особенно странно прозвучит в этих стенах, где бродит тень Жермены... Как все мистично... Вы, конечно, помните эти упорные слухи, о которых так любила рассказывать Жермена: будто у Бонапарта был двойник.
Сапфировые глаза моей подруги загорелись.
- Да, меня преследует сумасшедшая мысль: мне кажется, что эта рукопись полна намеков... именно на этого двойника! Начнем с того, что Лас-Каз упорно называет своего собеседника 'император', будто избегает имени 'Наполеон'. И далее... Вы помните, как в салоне рассказывали, будто двойник был не только рядом с Бонапартом в сражениях, но и подменял его в опаснейшие моменты боя? И часто двойник, получив свою пулю, отлеживался в палатке, покуда наш 'неуязвимый' продолжал руководить сражением... Не потому ли в рукописи на теле мертвого императора находят так много неизвестных ран! Или этот 'член, как у ребенка', о