И теперь, когда Людмила с другом задумали отправиться на Кавказ, она оказалась перед мучительным выбором. Она тревожилась за участь этих горячих голов, одержимых жаждой реального действия и наивными 'проектами' исцеления общества.
Так как же - воспротивиться поездке? Погасить их благородный пыл, отвлечь от 'романтического предприятия', призвать к благоразумному равнодушию?
Но она не могла твердо уяснить, как бы повела себя в их возрасте, возможно, предпочла бы, как они, причаститься к делу, посильно участвовать в каких-то новых отчаянных усилиях - исцелить общество, сокрушить тиранию, спасти свободу...
... И вот она, уединившись в своих покоях, охваченная смятением, пыталась собраться с мыслями.
Походив между старинных высоких шкафов и громоздких кресел, она опустилась на софу.
Нет, это положительно блажь: отправиться очертя голову туда, в бурлящий неведомый край, с бездумной мыслью связаться... (но разве она сама не была 'безумна', отправляясь к ссыльному мужу в Сибирь?)... да, связаться... с тамошними абреками, или... как их там... ('Господи, совсем память отшибло!') молодчагами... гачагами... будто у нас, в Петербурге, нечем заняться... Ох, свернут они себе шею! А мне, старой, недолго на свете осталось жить... Может, и не дождусь их, не увижу больше...
Мысль о смерти в полном одиночестве, без последней радости увидеть единственно дорогих людей, ужаснула ее.
Она уже печально и обречено подумала о необходимости оставить завещание. Конечно, все наследство она оставит Людмиле, хотя, похоже, для нее и для Андрея имущество не представляло особой ценности. Ну да, зачем им этот дом, этот старинный хлам, одним святым духом живы... (А сама в молодости - много ли пеклась об этом?- спрашивала она себя). Нет, не удержишь их никаким столовым серебром и прочим, им бурю подавай, им, ниспровергателям, бомбу в руку вложи, да царя покажи, а то, глядишь, о восстании возмечтают: но было же, было уже, на Сенатской площади, и прежде, и после, а что из этого вышло, господи...
Будь ее воля - она бы, может, и сама устремилась за внучкой в дальний и пугающий путь, как когда-то не убоялась сибирских бесконечных трактов. Но старость и немощь приковали ее к фамильному гнезду, с послушной прислугой, которая, однако, оставалась ей далекой и чужой, при всей щедрости и добром обхождении старой княгини, о которой горничные, кухарка и кучер, только и знали, что она вдова опального 'барина'.
А дворник, по слухам, часто наведывался в участок и доносил на жильцов, постояльцев. Могло статься, что и в дом княгини когда-нибудь пожалует господин пристав с городовыми, на предмет обыска, и перевернут все вверх дном, да еще, чего доброго, углядят 'возмутительную литературу'...
Тогда припомнят ей мужа-декабриста поинтересуются странным для них исчезновением Людмилы и ее друга, начнут вынюхивать, докапываться, и остаток дней княгини обратится в сущий ад...
И ведь не поверят, если им ответить, что внучка отправилась за тридевять земель, на Кавказ ради безобидного собирания песен.
Но нельзя же и противиться молодым, подрывать их воодушевленную веру, их стремление вынести на суд просвещенной публики духовное достояние тамошних народов... Может, их желание примкнуть к каким- то тайным обществам или повстанцам - лишь досужие разговоры.
Дай-то бог... Верно, шли люди на плаху, под пули, на каторгу, на эшафот, но то - другая порода, крепкая, особая, а Людмила, а Андрей... это же дети, наивные мечтатели...
Сколько жертв, сколько бесценных загубленных жизней, а трон стоит.
Старая княгиня сжимала сухонькие кулачки, глядя в окно, через Неву, за которой виднелись очертания дворца, грозила в холодное пространство. И усталая кровь гудела в висках. Она поправляла чепчик на седой голове, и седина ее была ослепительной снежной белизны, чистая седина ее гордой, незапятнанной судьбы. Сколько воды утекло, а ей все вспоминались прекрасные подруги младых дней, декабристские жены, пожертвовавшие молодостью, красотой, блеском, благополучием ради того, чтобы разделить тяжкую участь ссыльных мужей. Как не преклоняться пред их подвигом и памятью?.. Надо во весь голос восславить эту доблестную женскую жертвенность, эту героическую верность долгу, это гордое отречение от царских милостей!
- И она, Пелагея Прокофьевна, исполнила свой долг.
Отойдя от окна, медленно ступая по ковру, она направилась к письменному столу покойного мужа, где хранила, ревностно оберегала прежний порядок, ласково провела дрожащей рукой по чернильному прибору, шершавым обложкам старых книг...
Глава девяносто седьмая
- Людмила!- окликнула она внучку, слабея от охватившего ее волнения и глядя на дверь в смежную комнату как в тумане. Внучка вошла, встревоженная. Следом показался Андрей. Пелагея Прокофьевна привлекла девушку к себе и поцеловала в голову.- С богом, голубушка...- голос ее был похож на шепот.
Молодые люди стояли, пораженные странным, каким-то отрешенным воодушевлением старой княгини.
- Успокойся, бабушка!- проговорила Людмила.- Тебе нельзя так волноваться.
Но Пелагея Прокофьевна, мягко отстранив ее, покачала головой. Нет, она не волновалась, она кипела от холодной и бессильной старческой ярости!
- Нет,- шептала старая княгиня, сжимая бледные кулачки,- я была не права, теперь понимаю, не права, ступайте, идите по стезе долга, да хранит вас господь!
Пелагею Прокофьевну было не узнать,- столько твердой решимости в слабом немощном существе. Она благословляла молодых людей, превозмогая боль памяти!
Она чувствовала истину выраженную поэтом:
Иди и гибни безупречно! Умрешь недаром! Дело прочно, Когда под ним струится кровь.
Но на ее веку было много отважных и, увы, обреченных попыток сокрушить монархию. Убийство самодержца не означало гибели самодержавия. На месте тирана воцарится другой. И новый властитель, опираясь на армейские штыки, жандармов, полицию, агентурную сеть, прибегал к еще более жестоким и изощренным средствам, не только учиняя кровавую экзекуцию над цареубийцами, 'злоумышленниками', 'крамольниками', но и расправляясь со всеми инакомыслящими и вольнодумцами.
Очевидно, нужна была какая-то новая сила, иной путь, иная борьба.:.
Пелагея Прокофьевна, переживая разгром декабристов, стала свидетельницей долгого эха истории, прокатившегося по стране, урока грядущим поколениям.
Напуганный царизм решил 'освободить' народ 'сверху', отменив крепостничество. Но эта царская 'милость' на деле была лишь издевкой. Империя продолжала бурлить; гнет, произвол власть имущих, господство и рабство, видоизмененные, продолжали существовать.
Освободительный порыв не угас. Гремел набатом герценовский 'Колокол': 'К топору зовите Русь!' Надо было этим карающим 'топором' сокрушить царизм, державший в хищных лапах бедных и сирых, порабощавший новых жертв насилия, надо было низвергнуть знамя самодержавия и вознести знамя Свободы!
И доблесть отряда храбрецов, восставших в глухом уезде на окраине империи, не замыкалась границами кавказского края, она обращалась в крылатый клич, долетевший до берегов Невы, обозначала громадную арену борьбы и обретала великий воодушевляющий смысл!
И вот княгиня, живая тень минувших времен, благословляет молодых на пороге тернистой неведомой стези, и двое любящих сердец внимают ее дрожащему голосу, ее печальной исповеди, ее светлому завету... Им суждено увидеть новый век, им продолжать поиски света, им увековечить отомщенную память лучших людей страны...
Да, эта старая женщина на закате дней своих почувствовала дыхание надвигающейся невиданной бури, не видя и не зная ее подспудных титанических сил, но ощущая явственно роковой треск потрясаемого трона...
И это предчувствие возвращало ее к далекой поре молодости, воскрешая в памяти видение Сенатской площади, подернутой пороховым дымом, грохот стрельбы, крики, топот коней...
И в старом усталом сердце ее вспыхивал огонь, высвечивающий дорогие, прекрасные лица декабристов. За далью лет эти события представали ее взору во всем благородстве и безоглядной, безумной жертвенности подвига.
- Стало быть, на Кавказ собрались...- со вздохом проговорила она.- Ну, что ж...