не приютит одинокого путника.
- Сядь, я сказала, - прикрикнула кафанка. Она встала, вышла во двор, оглянулась по сторонам, плотно прикрыла дверь, чтобы свет свечи не проникал наружу, и уселась напротив Томаса. - Теперь говори.
Томас рассказал ей все, что знал, откровенно, ничего не тая. Люди в горах готовы начать настоящую войну против угнетателей. Они ждут только сигнала, который поднимет тысячу мстителей. А сигналом должно быть освобождение Хаджар - 'кавказской орлицы'. Они пришли за этим. Их всего несколько человек смельчаков. Но они дали клятву: или освободят бедную пленницу из неволи, или сложат здесь головы. На что они надеялись? Они надеялись на добрых людей. Они знали, что встретят здесь настоящих мужчин, великих сердцем женщин. Что тюремные засовы,
если народ хочет их сорвать? Что тюремная стража, если народ ненавидит ее? Томас знает, что и его брат Карапет и его жена Айкануш - люди смелого сердца. Ключник Карапет помогает Хаджар, доставляет ей весточки с воли от Гачага Наби, кафанка передает ей через мужа зелень со своего огорода. Сам Наби просил Томаса передать за это великое спасибо. Но пленницу надо спасать. Ее могут перевести и в другую крепость, навеки заточить, и тогда ее не спасет уже ничто. Погибнет женщина, погибнет 'кавказская орлица', а вместе с нею погибнет мечта о свободе. Поэтому Наби надеется на ключника и на доброе сердце кафанки. Конечно, подкоп - тяжелое дело и опасное, и, если кафанка не хочет, Томас сейчас поднимется и уйдет, и никогда не будет на них в обиде, никогда не скажет о них худого слова.
- Ты не дразни меня, бродяга! - сказала кафанка. - Я не простушка какая-нибудь, чтобы обводить меня вокруг пальца. Ты хоть знаешь, что всех нас ждет, если кто-нибудь догадается, что подкоп?
- Знаю.
- Не знаешь ты ничего. - Айкануш снова вышла во двор и, оглянувшись, вернулась. -Говорят, грузина Сандро расстреляли, а труп бросили в овраг, на его южный склон, чтобы с базара все видели его. Птицы ему клюют глаза, шакалы обдирают лицо, и никто не смеет к нему подойти. Вчера зарубили мальчика за то, что он не захотел показать дорогу к Змеиному ущелью. Одного надзирателя били прикладами. Били потому, что он упустил из под стражи какого-то бродягу. Ты это знаешь?
- Знаю, - сказал Томас. - Я знаю все.
Истаявшая свеча вспыхнула в последний раз, пламя забилось, затрепетало, и кафанка увидела перед собой прекрасное и суровое лицо, без обычной улыбки, и почувствовала, что должна сейчас принять решение, которое лишит ее покоя, а, может, и жизни.
Свеча погасла. Наступило молчание. Томас знал, что ему первым не следует его нарушать. Неосторожные слова могли нарушить то состояние, в каком, он чувствовал, находилась кафанка.
- Вот что, - послышался голос женщины. - Утро вечера мудренее. Я соберу тебе поесть, отнеси своим друзьям. А завтра в полночь приходи. Днем не смей появляться.
- А помнишь, - сказал Томас, - как вы гостили у нас? Я был тогда совсем мальчишкой. Ты так хохотала над бедным Карапетом, так его к себе каждую минуту прижимала, что я думал, он превратится в лепешку. А какая форель была! А какие вечера, и сколько песен было спето. Правда, ты тогда не такая толстая была, заключил неожиданно Томас.
- Поговори еще немного, останешься без еды. На вот, осторожно только, не рассыпь. Здесь лук, краюха хлеба, бутылка чачи, немного варёного лоби. На завтра вам хватит, а потом что-нибудь придумаем. Значит, после полуночи, как договорились.
Томас поднялся.
- Милая моя сестрица, как мне хочется поцеловать тебя!
- Постарайся без этого обойтись, ты же знаешь, кроме Карапета, никого для меня не существует, хотя он, дурак, постоянно ревнует меня к солдатам и казакам.
- Ну, в щечку, кафанка.
Томас наклонился и прикоснулся горячими сухими губами к лицу Айкануш; он ощутил пух на ее верхней губе, запах домашнего очага, теплое дыхание зрелой женщины.
- Ступай, мальчик, ступай, - сказала она растроганно, - уже скоро светать начнет.
Аллахверди не спал, он ожидал Томаса у входа в их убежище, по самые глаза закутавшись в бурку.
- Ну, что? - спросил он.
- С ног валюсь, спать хочу, - сказал Томас. -Там сказали, утро вечера мудренее.
Он наощупь добрался до своего места, повалился на бурку и уснул младенческим сном.
Глава шестая
Рябова убили, когда он, после осмотра тюремных камер, возвращался к себе во флигель. Какой-то подросток, перемахнув через каменную ограду, внезапно очутился перед комендантом и нанес ему в живот два удара ножом. Умирая, Рябов дико ругался, и в его словах не было ни раскаяния, ни страха перед близкой смертью, одна только злость, да такая ярая, что священник, повидавший многое на своем веку, ужаснулся.
Подростка, ожесточенно отбивающегося, связали по рукам и ногам и бросили в подвал того же флигеля, где Рябов измывался над особенно 'полюбившимися' ему заключенными. Через полчаса к тюрьме подкатил Зубов, внимательно выслушал подробности убийства и спустился в подвал посмотреть на юного преступника. Тот лежал в углу, на левом боку, лица не было видно, но полковник заметил, или даже скорее почувствовал, какой ненавистью сверкают глаза мальчишки.
'Всех нас перережут здесь, - подумал он. - Впрочем, Рябов того стоил'.
Вероятно, нелюбовь к Рябову остудила его, и он, против обыкновения, пальцем не тронул арестованного. Распорядившись, чтобы мальчишку ни в коем случае не развязывали, Зубов направился к дому наместника на доклад. Мысли его были невеселыми. Стычка с туземцами принимала серьезный оборот, русских, особенно офицерство, население ненавидело, где-то там, в горах, маячил грозный призрак Гачага Наби, и, если слухи о его силе были даже преувеличены, то все равно открытая война с этим разбойником не сулила ничего хорошего. Впрочем, и без него было тошно. Жалованья и тех скудных денег, что присылала ему двоюродная сестра, не хватало; Ямпольская ему надоела до смерти, но денег на карты и на шампанское занимать больше неоткуда. Подать в отставку, чтобы спиться и опуститься возле какой-нибудь толстозадой Акулины у себя в Рязановке, Зубов не хотел; генеральского чина ему в ближайшее время не светило. Попросить эскадрон, двинуться в Зангезур и изрубить этих бунтовщиков к чертовой матери. Но Зубов знал, что эскадрона он не попросит, и вообще теперь его уже не выкуришь с холостяцкой квартиры, и от этого было еще поганее на душе.
Адъютант министра, который объяснил ему, что в кабинет наместника не велено никого впускать, какие бы важные обстоятельства не случились, уже поэтому показался милым юношей. Он угостил Зубова какой- то диковинной папироской и посочувствовал полковнику и вообще офицерству, служившему на Кавказе.
- Я несколько дней здесь, - сказал он, - а уже от тоски помираю. А куда вы ездите, если хорошенькие девочки нужны?
- В Петербург, - отшутился Зубов, вспомнив тощие ключицы
Ямпольской.
- А что, правда ли кавказские женщины в любви горячи? - продолжал он, явно преувеличивая свой интерес к подобным вопросам.
- Скорее горячи их мужья и женихи, - сказал Зубов. - Одолжите мне денег, адъютант, - неожиданно для самого себя брякнул он. - Вышлю сразу же!
'Славный малый, - думал он, выходя минут через пятнадцать из дома наместника. - Сейчас заберу барона с Людмилой и покатим на Куру - пить шампанское. И ну их всех к черту - и бунтовщиков, и министров, и наместников...
...Ко второму часу беседы, искусно маневрируя возле скользких тем, пряча тонкую лесть за грубоватостью тона старого служаки, который превыше всего ставит интересы дела и ради правды отца родного не пожалеет, наместник стал понемногу склонять на свою сторону министра. Да, конечно, наместник юлить не умеет, ему обидно и больно было прочитать в письме государя не всегда заслуженные упреки, другой бы на его месте из-за неумеренной гордыни подал бы в отставку, но тем не менее он благодарен за отеческий тон, с каким государь указал на ошибки, и за новый урок государственной мудрости, которой он всегда учился и будет учиться у государя. И теперь он не вправе, не может помышлять об отставке, а только о ревностной службе, которая смягчит его вину. Тем более сейчас в лице министра он видит