о женщине, о нем самом. Книга обращена ко всем и ни к кому, а эта клинопись на полях предназначена для него, понятна только ему одному. Наивный Хромов! Пока он сочиняет свои худосочные, передвигающиеся на протезах истории, у него под носом происходит то, чем не может похвастаться ни один роман: воссоединение. Это такая же разница, что между сном придуманным и настоящим. В настоящем - не отличить придуманного настоящего от настоящего придуманного...
Грибов посмотрел на часы. Пора закрываться. Сунул тетрадь в портфель. Отнес подшивку газет, с которой работал Успенский, в самые дальние, самые темные, самые пыльные закрома, где им и место. Погасил свет. Повесил на обитую железом дверь замок.
В кирпично-красных сумерках казалось, что все люди одеты в черное. С моря шел запах, который обычно не решаются сравнивать с запахом бойни. Вдоль набережной зажгли фонари. Из ресторанов доносилась визгливая музыка. Дети кричали, гоняясь друг за другом в толпе гуляющих. Грибов купил на ужин банку трески в масле и батон хлеба.
На его глазах захолустный приморский городок с пустынными пляжами и шелестом сушащейся на солнце рыбы превратился в процветающий город-притон, а местные жители разделились на хищных бандитов и раболепную челядь заезжих отдыхающих. Иногда ему казалось, что библиотека, которой он заведовал, стала частью, если не средоточием криминального мира. В дальние темные углы, на верхние пыльные полки отступили сборники стихов для чтецов-декламаторов, логико-математические трактаты, путеводители, вперед лезли, нагло пестрея глянцевыми обложками, статистические справочники, словари блатного жаргона, фотоальбомы, женские романы. Конечно, никто не навязывал ему, как расставлять книги, это целиком лежало на его совести: попытка угнаться за временем, увы, он вынужден был признать, попытка, обреченная на неудачу, ибо сам он с первых, бессознательных лет своей жизни был обречен жить вне времени. Сколько он себя помнил, все его сторонились и вспоминали о его существовании только тогда, когда от него что-нибудь было нужно. Стоило ему задуматься, и он оставался один. С криком: 'Тебе водить!' дети разбегались и прятались. Лицом к стене он считал до десяти, но как бы долго потом ни ходил по двору и соседним улицам, заглядывая под кусты, в железные бочки, за старые заборы, никого не было. Никого и не могло быть, поскольку все уже давно сидели по своим домам, кто за обеденным столом капризно хлебал суп, кто учил уроки, забравшись с ногами на тахту, кто играл со старшей сестрой в доктора. Туча закрыла небо. Сильный ветер трепал розы, настурции... Посыпал дождь. Ваня Грибов стоял один посреди двора, все еще надеясь, что кто-нибудь вспомнит о нем, уведет в теплое и сухое место, напоит горячим чаем с лимоном. Когда мать, работавшая в ресторане посудомойкой, в сумерках проходила мимо, она и не подозревала, что неподвижный столбик посреди двора - ее сын. В школе руки липли к парте. Учительница сидела за столом, широко расставив забинтованные ноги. Директор шел по коридору, неся в вытянутой руке ощипанную курицу. Девочки хихикали. Был у них в классе ученик, которого дружно не любили и прозвали за маленький рост и вечно недовольную сальную физиономию Клопом. Сейчас большой человек, без пяти минут хозяин города, толстый, самоуверенный, ни в чем не терпящий себе отказа. А тогда это было жалкое, тупое существо, казалось, природой созданное для насмешек и унижений. Однажды Ваня, сжалившись, подошел к Клопу на перемене и предложил свой бутерброд. Клоп сжевал его молча, недовольно морщась, потом развернулся и ушел, даже не поблагодарив. Если даже этот изгой не хотел иметь с ним ничего общего, оставалось смириться и не рыпаться. Ваня Грибов, голодный, поплелся домой, отшвыривая ногами мелкие камушки... Прошло тридцать лет, все вокруг поменялось неузнаваемо, умерла мать, уехал отец, только он был все тем же Ваней Грибовым и так же, как тридцать лет назад, возвращался домой усталый, никому не нужный, те же пустые слова, те же чужие мысли...
Он остановился. Шел домой, а оказался, неожиданно для себя самого, возле гостиницы 'Невод'. В сепии сумерек янтарно светился стеклянный вход с горстью пепельных мотыльков. Узкий портик поддерживали две колонны телесного цвета, оплетенные лиловыми жилами. С улицы можно было разглядеть черные и белые плитки пола, закругленный угол конторки, лампу в зеленом колпаке. Захотелось войти, подняться по лестнице, прокрасться по коридору, постучать и, услышав ее сонный голос: 'Кто там?', отворить дверь... Но что он скажет портье? Конечно, можно было бы придумать какой-нибудь предлог, что-нибудь соврать. Посылка, в собственные руки. Давний знакомый, только что приехал... Нет, невозможно. Ему было так же трудно войти, как художнику - в свою картину. Проще тенью раствориться в темноте, напитанной кровью.
Этим летом, когда Успенский, просматривая каталог, сказал ему, что высокий, еще не успевший загореть курортник, только что записавшийся в библиотеку и взявший 'Сагу о Греттире', муж Розы, известный писатель Хромов, Грибов спросил:
'Что еще за Роза?'
И тотчас вспомнил прелестную тонкую девочку в черном платье. Две дамы с густо накрашенными траурными лицами крепко держали ее под руки, как будто она хотела убежать. Ну конечно, как он мог позабыть! Вместе учились, вместе играли... Кажется, у него с ней даже что-то было. Или только кажется? Во всяком случае с его стороны что-то было, не могло не быть... Разве он не вправе немного подделать прошлое, без грубого вмешательства низких чувств, без исступления, ласково, аккуратно? Прошлое, которое известно ему одному, касается его одного. Он сам может решать, что истинно, что ложно, когда нет свидетеля и никто не изобличит его в мелких безобидных подтасовках. Никто, кроме нее. Но она - с ним заодно. Соучастница, совиновница. Грибов достал из шкафа старые школьные фотокарточки и долго перебирал, сидя на полу. Только одна показалась ему подходящей, и то потому, что он не помнил, при каких обстоятельствах она была снята. На фото рядом с ним стояла девочка, глядя куда-то в сторону. Он решил, что это она. Кто же еще? Другой и представить невозможно. Любая другая на ее месте была бы Розой... Разве не достаточно у него доказательств? Никаким органам внутренних дел не придраться! Как опытный преступник, он оставлял следы, ведущие от жертвы к новой жертве. Так вернее. На мгновение показалось, что перед глазами проплыл, колышась радужным блеском, мыльный пузырь. Показалось.
Как-то раз он разговорился с Хромовым, и тот охотно признался, что берет книги не для себя, а для своей супруги. Едва Хромов ушел, Грибов набросился на оставленную книгу, припахивающую лекарствами, и, как оказалось, не напрасно. В одном месте слово 'подспудно' смазал отпечаток пальца, в другом был подогнут уголок страницы. Теперь уже Грибов не пропускал ни одной книги, побывавшей в объятиях Розы, без дотошного досмотра. Его усилия вознаграждались с лихвой. Он заметил, что и она входит во вкус, и если поначалу ему доставало больших трудов найти где-нибудь робкую галочку, то вскоре книги стали возвращаться беззастенчиво испещренные вдоль и поперек рукописными знаками. К кому еще могли быть обращены эти знаки, если не к нему, к нему одному?.. Она не говорила прямо, но он понял между строк, что Хромов держит ее взаперти, не пуская из номера и не позволяя никому с ней видеться. И только ему, человеку с темным, непроясненным прошлым, под силу выпустить ее на волю, дать вторую жизнь...
Грибов постоял перед гостиницей, глядя на окна. Вдруг одно из окон на втором этаже осветилось. Ему почудилось, что дрогнула занавеска, пробежала тень.
'Проснулась...'
Он почему-то сразу решил, что там - она. Ему стало стыдно, как будто увидеть ее означало бы потерять на нее всякое право. А то, что у него есть на нее право, Грибов не сомневался.
29
Хромов приоткрыл дверь:
'Есть кто-нибудь?'
Тишина ответила, что никого нет.
Хромов решительно прошел через темную прихожую в зал, затканный последними, самыми цепкими лучами заходящего солнца.
На столе половина дыни, нож. Темные картины по стенам, какие обычно находят на мусорной свалке, а потом, подновив, приписывают знаменитым в прошлом живописцам. Буфет. Желтый диван с черной кожаной подушкой. На полу пепельница с окурком. Стулья у стены. Отсутствие хозяев ничего не прибавило к этим посредственным вещам. Как стояли, так и стоят.
Согнав захмелевшую муху, Хромов взял в руки дыню, поднес к носу, вдохнул сладкий, густой аромат, прогладил снизу жесткую шершавую корку, дотронулся пальцем до мягкой, осклизлой сердцевины... Вдруг ему пришла мысль, что лежащая у всех на виду дыня - бог Авроры, и эта мысль не показалась ему невероятной, глупой, напротив, очень даже возможно. Он положил дыню на стол и взглянул на нее со стороны. Да-да, никаких сомнений. Абсолют. Истина в последней инстанции. Трансцендентальное означающее. Реальность.