боле?
-- Больше.
-- Что, знаешь как Иосиф тосковал?
-- Не знаю.
-- Зачем говоришь, что боле? Лестно?
Бедная Муня, сбитая с тона, молчала.
Что говорилось дальше -- не знаю. Сейчас это уже и не важно. Ни для Муни, ни для меня.
Знай меру
Отца считали специалистом в области любви. Ходили невероятные слухи о его способностях по части любви телесной. Конечно, отец в разговорах со мной никогда не касался этой темы. Хотя и ханжой не был. Он иногда выговаривал такое, о чем в так называемых приличных домах и не заикались. Например, мог откровенно описывать достоинства фигуры той или иной посетительницы или случайно встреченной на улице дамы:
-- А груди-то у ей какие! Экая мясистая!
Такие замечания еще были скромными. Но всякий раз заключал он свое восхищение (или негодование) вздохом:
-- Даст же Бог такую красоту!
Или:
-- Пометит же Бог такой напастью!
Все телесное он воспринимал с тою естественной непосредственностью, с какой приветствовал пищу, явления природы. Его реакция была немедленной и потому могла шокировать мало знавших его.
Как-то в прекрасную пору белых ночей гости у нас засиделись. Отец, и без того не слишком сверявший жизнь с часами, летом и вовсе терял ощущение времени. Белые ночи зачаровывали его, и беседы до утра в нашем доме (уже на Гороховой) не были редкостью.
Но вот наконец все разошлись. Остался только один посетитель. Купец, человек замечательный в своем роде -- известный благотворитель, создатель детского приюта в Екатеринославе (оттуда он, кажется, и был родом).
Пока народу было много (обычный кружок -- по преимуществу дамы), мы с Дуней хлопотали у стола и не слишком вникали в суть беседы. Но я все же уловила главное. Обсуждалась проблема супружеских отношений. Что должно преобладать: телесное или духовное. Сошлись на том, что духовное.
И вот последний гость медлил. Видно, что-то важное осталось недосказанным.
Я присела у стола -- выпить чаю. За весь вечер ни минутки не отдыхала. Купец, степенно поглаживая бороду (не такую, как у моего отца, а пушистую, и даже, как мне почудилось, надушенную), спросил, словно продолжая начатое раньше:
-- Духовное, конечно, главное. Кто ж тут спорить
станет. А только и тело своего требует. Вот я уже в годах,
а грешен.
Отец отвечал:
-- Вот и дамочки мои долдонят -- духовное, теле
сное. Будто делят.
-- А вы, Григорий Ефимович, не делите?
-- Делю. Однако тут дело такое... Ты вот пищу вкуша
ешь, радуешься. Солнышко видишь -- тоже радуешься.
Красавица какая пройдет -- глазу приятность... Чрево
угодие -- грех. А голод утолить... с молитвой... какой грех?
Жизнь. На небе, верно, и пищи не вкушают, и с краса
вицами бестелесными не грешат. Так на то и небо. А тут
-- земля, дело другое.
-- Так и хлысты говорят... -- гость почти с возмущением поглядел на отца.
-- Хлысты! Они в Бога не веруют. У них и радость
смердит. Ты меру знай -- вот что я говорю! Как приро
дой положено, так тому и быть.
Гость пребывал в недоумении. Отец продолжал:
-- Вот мы ночью сидели, а светло было, как днем. А
Господь-то наверное тьму сотворил не напрасно. Ночи
эти белые его волей тоже сотворены. Или сияние се
верное. Красиво? А то нет! А ведь люди-то, когда сия
ние, по полгода света белого не видят. И красиво, и
тягостно. А только опять же воля Божья. Так ты давай против белых ночей или против северной темноты восстань. Дескать, неудобно тебе. Принимаешь ведь как есть. Ничего, живешь. А мужчину с женщиной сотворил как? Чтоб не в грехе жили. А потом попустил, чтоб грех узнали! Что ж, Змей сильнее Бога? Как бы не так. Так уж им предугадано было, чтоб узнали, какой он, грех, есть. Только меру знай! Я вот вериги носил и плетью себя смирял. А ничего. В голове все образы носились. Совсем, думал, надо оскопиться, что ли... А потом решил: не для того Бог мужику дал, что дал, а бабе -- бабье. Конечно, для продолжения рода человеческого... А, считаю так, что и для постижения тайны. Что за тайна? Сам размышляю. Не надумал еще. Но думаю все же, для меры.
-- Как это, Григорий Ефимович?
-- А вот если ты с ней, а про деньги, скажем, дума
ешь или про хозяйство -- тогда грех. А ежели про чис
тое, про детей своих, про красоту какую -- тогда пра
вильно. Тогда, значит, мера здесь правильная положена.
Отец увлекся и только тут заметил меня. Я сидела вся красная, мне казалось, что вот-вот упаду со стула со стыда. Отец же нисколько не смутился.
-- Вот у меня дочки растут. Я их учу -- во всем меру
знай.
Я вскочила и опрометью бросилась в свою комнату. На следующий день отец подозвал меня и тихо-тихо спросил:
-- Все вчера слышала?
-- Ну, не все.
-- А чего не слышала?
Я невольно выдала свое любопытство, запретное, по моему мнению, и оттого сильно смутилась.
-- Ну-ну, -- приобнял меня отец. -- Ты уже невеста.
Давно мне надо бы объяснить... Да только ведь невоз
можно! Как объяснить?
Отец махнул рукой и видно было, что он расстроен. Больше мы к этому щепетильному вопросу не возвращались.
Жизнь без смерти
К отцу повадился ходить один человек. Малоизвестный в свете. Очень приличный, образованный, даже европейский. Обычно он сидел молча и не принимал участия в общем разговоре. Казалось, его мало интересует все, о чем говорят. Ходил он этак с полгода. (Надо заметить, что у отца было правило -- ни за что не спрашивать, чего ради человек ходит, если тот не заявлял об этом сам.)
И вот однажды собрался кружок как раз после смерти Петра Аркадьевича Столыпина. Известно, что отец того не слишком жаловал, но, по его словам, 'к живому один счет, а к мертвому -- совсем другой'. Говорили же не столько о персоне, сколько о смерти вообще и ее нелепости в этом случае. И тут впервые привычный гость подал голос.
-- А что, не было ли такого случая, чтобы человек
совсем не умирал?
Собравшиеся в недоумении посмотрели в его сторону.
-- Как это, совсем не умирал? Телесно?
-- Именно телесно.