на похороны и вернется в лучшем случае в октябре, когда начнется осенний завоз.
Дело было поздним вечером. Шурик Соболев, второй радист, позвонил Николаичу, тот прибежал на радиостанцию и долго сидел с безутешным Костей. 'Ничего не поделаешь, — сказал он, — лети, дружок. Кого-нибудь найдем'. Костя упаковал чемоданы и пришел ко мне.
— Достань бутылочку.
Я достал. Спиртное хранится в медпункте, без разрешения начальника у меня его не выпросишь — впервые я нарушил это правило. Обычно на запах алкоголя люди слетаются, как мухи, но на сей раз никто прийти не осмелился, да я и не пустил бы никого. Костя пил стопку за стопкой.
— Знаешь. Саша, она в блокаду пайку свою мне отдавала. — Костя кривился, сжимал кулаки. — Неужто я, подлец…
— Понимаю, Костя, понимаю.
— Она… — Костино лицо исказилось, — ночами не спала, когда я болел. В декабре грипп был у меня, под сорок температура. Жена дрыхла без задних ног, а мать от постели не отходила… из ложечки поила… Неужто я, подлец…
— Не беспокойся, Николаич уже договорился, из Тикси радист готовится.
— Еще! — потребовал Костя.
— Может, хватит?
— Нет, не хватит, давай.
Я терпеть не могу пьяных, особенно тех, кто перегрузится и лезет целоваться. С такими я порой бываю груб и уж, во всяком случае, не отвечаю на их идиотские нежности. Но сейчас, не задумываясь, достал еще бутылку.
— Зови Николаича.
— Он только заснул. Сам знаешь, какая сейчас работа, пусть отдохнет.
— Зови! — Костя заметно хмелел.
Я позвонил Николаичу, разбудил его, он тут же пришел. Костя налил и ему, Николаич выпил.
— Значит, будет сменщик?
— Будет, дружок, не беспокойся.
— Хороший?
— Степан Ворончук, Костя.
— Степан? — В осоловелых глазах Кости появилось осмысленное выражение. — Он ничего. Только знаешь что, Николаич?
— Ну?
— Вместо антенны он на крышу не встанет!
Николаич промолчал. Я взглянул на него и понял: да, Степан Ворончук вместо антенны на крышу не встанет.
— Ты ведь знал ее, Николаич, — проговорил Костя. — Давай еще по одной: за упокой. И ты, док, себе налей.
Мы выпили.
— Знаешь, почему я реву, Николаич? Я тебе только одному… и тебе, док, вам двоим скажу: потому что я подлец. Ты погоди, не трепыхайся, я подлец — и все… Почему, почему… завтра я тебе скажу почему… Когда самолет, завтра? Нет, тогда послезавтра скажу.
— Послезавтра ты будешь в Ленинграде, — напомнил Николаич.
— Не буду я в Ленинграде. — Костя медленно поднялся, напялил на голову шапку и направился к двери. — Потому и подлец…
Мы долго молчали, а потом Николаич сказал:
— Саша, если я когда-нибудь случайно обижу Костю, повышу на него голос, напомни одно слово: 'антенна'.
БЕЛОВ
Двадцать пять лет в полярных широтах летаю, всего насмотрелся, и ничем меня здесь не удивишь, но вот такого еще не случалось: лучшему другу руки не пожал на расставание, сбежал, можно сказать, теряя на ходу галоши.
Последний борт на станцию пригнали, конечно, мы с Ваней Крутилиным. Экипажу последнего борта — дело известное — положена отвальная, а мероприятие это исполнено высокого смысла, ибо с прекращением полетов полярная братва надолго отрывается от Большой земли и в лице такого экипажа с ней прощается. Серега Семенов дулся бы на меня целый год, если бы не я, а кто-нибудь другой провозгласил ритуальный, опять же последний тост: 'За тех, кто в дрейфе!' — такая уж у нас за годы ничем, как говорится, не омраченной дружбы сложилась традиция.
Пора прощаться, за два месяца поисков Льдины и рейсовых полетов мы чертовски друг от друга устали, и мы от них и они от нас. Но мы что, мы-то менялась и отдыхали, а у них настоящая зимовка только и начнется в середине мая, когда улетит последний борт, до этого на Льдине была не жизнь, а сплошной аврал. Каждые несколько часов на полосу садился самолет, грузы шли навалом, да еще начальство то и дело прилетало для контроля, корреспонденты всеми правдами и неправдами проникали, а ведь нужно было и саму станцию строить — домики монтировать, дизельную и кают-компанию, магнитный и аэропавильоны, радиостанцию с ее антеннами и прочее. Серега и раздеваться перестал, сбрасывал сапоги и каэшку — и на боковую, а едва глаза смыкал — 'Николаич, борт прибывает!' На Льдине черта с два сачканешь, телефон не выключишь, и Серега до того дошел, что стал преступно мечтать о пурге хотя бы на сутки: вот заметет, самолеты застрянут на базе — и в постель с приказом не будить, разве что наступит конец света. И братва Серегина дошла до крайней степени изнурения, даже Бармин Саша, этот подъемный кран с высшим медицинским образованием, похрапывал в обед с котлетой в зубах. Но врач есть врач, чуткость в нем заложена по профессии, и если кто жаловался на усталость, Саша совал ему в пасть витамин и прописывал вольные движения на свежем воздухе.
Домик начальника был меблирован с шиком: занавешенные двухэтажные нары, стеллаж с книгами, письменный стол, несколько стульев, рукомойник, вешалка да еще старое кресло с пассажирского самолета, которое я привез Сереге в качестве личного подарка и в которое сам погрузился, как почетный гость. ЛИ-2 с зачехленными двигателями мерз на полосе, своим гаврикам я дал увольнительную — их разобрали по домикам, и приятно было посидеть просто так, без всяких забот, ни о чем не думая и глядя, как Серега сервирует стол. Ваня Крутилин ходил по комнате и наводил критику: полы не паркетные, мебель разномастная, рояля нет, перед нарами вместо ковра лежит старая газета.
— Какие нары сдаешь коечникам? — Он отдернул занавеску.
— Верхние, — откликнулся Серега, протирая полотенцем вилки. — Нижние уступал только Свешникову, из уважения к его личности и габаритам.
Ваня мне подмигнул и хотел было сострить по поводу Вериных фотографий над постелью, но прикусил язык.
Со стены нам улыбался Андрей Гаранин — в распахнутой каэшке, утомленный, счастливый. Я хорошо помнил тот момент. Я тогда только привез их с Востока в Мирный, мы вышли из самолета, втягивая в себя без подделок настоящий, а не разбавленный воздух, и тут Андрей увидел пришвартованную к барьеру «Обь», на которой мы завтра пойдем домой. Отсюда и счастливая улыбка…
Ваня задернул занавеску, рана еще свежая, солью присыпанная.
Серега взглянул в окно, заулыбался.
— Сюрприз! Открой дверь, Ваня.
В домик ввалился Бармин со здоровой кастрюлей в руках, и в ноздри мгновенно проник благородный аромат ухи.
— Уха, огурчики, капустка… — Я придвинул столу кресло. — Только на станции и поешь по- человечески.
— Осетрина? — Ваня приподнял с кастрюли, крышку, радостно удивился. — Неужели не слопали?