жизнь прожил — тогда другое дело, там, в горах, чего ж бояться-то? Там бояться нечего. Бояться надо людей в городах, где каждый норовит к себе оттянуть, оттого и страшен делается.

– Ты не оттянешь — у тебя оттянут.

– Не по-божески это. Нельзя так жить.

Степан усмехнулся:

– Ты зачем дом строишь, Мирко? Ты ходи по дорогам и проповедуй.

– Каждый должен своей проповедью жить — тогда юродивого будут жалеть и кормить, а слушать не станут. Сейчас отчего люди слова ждут? Оттого, что погрязли в нечестности и корысти. А если чисто жить — зачем тогда церковь? Туда за отпущением грехов ходят, страх свой утешить туда идут.

– Мирко, а у тебя до Елены бабы были?

– Мне Елена не баба, Степан; она — человек мне. Ну, давай, бери бревнышко, пойдем вязать...

– Божий ты человек, Мирко... Тебе в глаза плюнь — утрешься.

– А ты чего меня цепляешь? Еленка просила испытать перед свадьбой — какой я, да? То-то она мне говорит: «Тихий ты слишком, таких пчелы жалят». Разве пчела жалит? Она лечит. Она только дурня ожалит, который боится, а тот, кто смысл хочет найти вокруг себя, — тот понимает, что это работа у пчелы такая — жало свое отдать, и сердиться на нее за это нельзя. На снег ведь ты не сердишься? Или на ливень?

– Не надо выключать свет, Милица.

– Надо.

– Я прошу тебя, сербочка.

– И я прошу тебя, хорватик.

– Но я больше тебя прошу.

– Нет, я больше, Светозар.

– Ты стыдишься себя?

– Тебя.

– Чего ж меня стыдиться, маленькая? Ведь я люблю тебя...

– Я знаю.

– Включи свет, я хочу видеть тебя.

– Нет.

– Почему?

– Потому.

– Иди ко мне.

Он обнял ее и почувствовал ее острые груди у себя на груди. Он улыбнулся в темноте, потому что соски у нее были холодные и шершавые.

– Что ты? — спросила Милица, отстраняясь.

– Ничего. Я просто радуюсь.

– Ты не радуешься. Ты смеешься.

– Когда радуются — обязательно смеются.

– А я плачу, когда радуюсь.

– Что ж ты не плакала, когда я подарил тебе сандалии?

– Так разве то радость? То просто так — сандалии.

– А что такое радость?

– Это когда ты рядом, совсем близко, и у меня глаза закрываются, и голова начинает кружиться, и кажется, будто я падаю в колодец с теплой водой, падаю, падаю, и никак не могу упасть, и так боюсь упасть, и так не хочу упасть, и когда я чувствую всего тебя, даже если руки мои лежат вдоль тела, а я все равно чувствую твою ложбинку на спине, и шею, и шрам на локте — вот тогда радость, и тогда я плачу.

– У мужчины и женщины радость разная.

– Наверное.

– Почему?

– Потому что мужчины слабее. Не смейся. Это правда. Женщина любит сильнее, мужчина не может любить так, как женщина. Поэтому женщина всегда должна жалеть любимого; это и есть любовь. Все остальное — неправда. Надо очень жалеть мужчину, только тогда он будет счастлив, а если он будет счастлив, он станет смелым, и женщина будет любить его еще больше.

– Дай я обниму тебя... Так больно?

– Нет.

– А так?

– Нет. Только еще приятней.

– А так?

– Ой, так приятно, что прямо сказать нельзя!

– Тебе ведь больно.

– Чем сильней мужчина, тем он приятней делает.

– Когда я стану старым, я не смогу делать тебе так приятно. Ничего не боюсь, только старым боюсь стать.

– Это страшно, когда ты один. Вдвоем старости нет.

– А что есть?

– Не знаю... Жизнь, наверное, есть. Уйдет сила, придет что-нибудь другое взамен.

– А что может взамен прийти? Ум? Зачем он нужен, если силы нет? Ум надо защищать силой.

Он почувствовал на своем лице губы Милицы — шершавые и маленькие, как ее соски, и такие же нежные, беззащитные, доверчивые, стыдящиеся света. Светозар обнял Милицу так сильно, как только мог, и почувствовал на ее лице странную, блаженную, как у святой, улыбку.

– Ох как хорошо мне, — сказал он, — сербочка, как же мне хорошо с тобой!..

Дед Александр, потерявший на войне левую ногу и в позапрошлом году оставшийся сиротой — семья его сгорела в доме, когда вспыхнул керосин, неловко пролитый золовкой, — ушел с пепелища, как успел выскочить из огня: в длинной белой рубахе и кожаных штанах, босой. Он жил эти два года христовой милостью, пел в шинкарнях странные песни — про мурашей и букашек, которые просыпаются по весне и радуются тому, что с первыми холодами умрут и не будут страдать в стужу, когда люди насмерть леденеют — не то что букашки, божьи твари. И еще он пел о том, как в больших городах готовят еду: на больших плитах, в которых нет огня, а лишь один жар, который может обжечь, но это будет ожог летним теплом, а не пламенем смерти, которое заставляет плясать покойников и скалить зубы, будто в последней насмешке над теми, кто остался на земле — допивать свою чашу горя.

Рожденный в Герцеговине, дед Александр знал тайну ганги — песни-плача, который только и умеют петь в горах, у Чаплины: словно бы перебивая друг друга в жалобах, чабаны редко говорили друг с другом — все больше изъяснялись гангой.

Раньше, когда была жива семья, Александр пел на два голоса с сыном: сначала тот жаловался ему на плохую погоду, и на ранний снег в горах, и на то, что реки рано стали, и овцы бьют копыта и хромо валятся в обрывы, а потом старик отвечал ему — но не впрямую, а как бы издалека, жалуясь на войну, когда сам себе не волен и когда не свободы жаждешь, а команды, потому что только в ней и есть надежда на спасение: офицеру-то свыше все виднее да умней, а уж если сейчас снег ранний, так это плохо, но не совсем плохо, потому что надо обратить гангу к господу — тот убережет от горя...

Теперь же старик пел песни странные, по форме вроде бы плач-жалоба, древняя и единственная ганга, да только не жаловался он, а все больше задирал кого-то, неведомого, но могучего, будто дразнил его, мстительно, хотя и опасливо:

Люди слушают весну, люди осень слушают,Люди думают о лете и зимы боятся,Только что же им мечтать и зачем стараться,Если волк сильней овцы, а злодей — святого...

– Мийо, Мийо, ты слышишь меня, родной?!

– Я слышу, Ганна!

– Я тебя ужасно плохо слышу!

– А я тебя слышу великолепно.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату