этих людях отнимает у инвалидов их отдельное существование. Клумба как будто боролась с вредной человеческой рухлядью, замыкая ее на себе и пестуя ее зависимость от своей героической персоны – отнюдь не только денежную; эта власть, казалось, приводила пенсионеров к утрате каких-то важных человеческих свойств.
Как правило, Клумба приходила хмурая и убиралась еще мрачней: черная сумка ее гремела каким-то донным железом, нос горел как уголек. Но если представительница собеса почему-либо была в хорошем настроении, опасность для иного времени возрастала многократно. Почему-то у нее приподнятость духа всегда выливалась в громкие ругательные разглагольствования по адресу властей, что нисколько не уважают и не жалеют несчастных стариков, заставляя их голодать на нищие гроши. Жару поддавало то, что Клумба женски и граждански была сторонницей Апофеозова Валерия Петровича; при постановке этой фигуры в центр переплетение столичных и местных властных ветвей приобретало столь неожиданный рисунок, богатый воображаемыми профилями и – как в журнальных рисованных загадках – спрятанными разбойниками, что воодушевленной Клумбе, действительно, было о чем поговорить. Апофеозов Валерий Петрович был для нее не только целью, но и средством, чтобы ненавидеть прочих, особенно московских; его существование как бы давало Клумбе много дополнительных прав. Голос посетительницы, моложе ее самой на десять – пятнадцать лет, заставлял на кухне побрякивать и екать чайную посуду и сам побрякивал, несомый к комнате больного на острых, высотой с мизинчик, красных каблуках. Прервавшись на полуслове и убедившись, что “дедушка” смотрит (взгляд Алексея Афанасьевича становился совершенно осмысленным), Клумба продолжала без запятых с того же места – как бы механически договаривая забытую фразу и параллельно вспоминая суть своего сообщения, после чего, оставив дверь распахнутой, еще минут пятнадцать звучала на всю квартиру. Нине Александровне оставалось только надеяться, что парализованный принимает ругаемых политиков за каких-нибудь управдомов и прочих работников сферы обслуживания, ставших персонажами журнала “Крокодил”.
Неизвестно, какое время года стояло в комнате больного; во времени же внешнем, как уже было сказано, стояла осень. Туфли у Нины Александровны прохудились и посапывали под мелким дождиком, окрашивая фиолетовым перепончатые мокрые чулки. Точно такие же пятна, только черного цвета, она замечала вечерами на ногах у дочери, когда та устало сдирала сырые итальянские ботинки, размякшие наподобие компотного чернослива,– а ведь только недавно купленные. Очень рано, прямо в первых числах сентября, задул холодный ветер, начало полоскать, трава, не успевшая пожелтеть, сделалась как зелень из огуречного рассола, уличные торговцы покрывали товары бисерно отпотевающими пленками. Ноги матери и дочери были беззащитны перед непогодой: уже на всякой паре обуви, даже на зимних сапожках, изнутри образовались глубокие босые отпечатки. С сентябрьской пенсии намечалась покупка общих (в основном, конечно, для Марины) демисезонных сапог. Дожидаясь двадцатого числа появления Клумбы, Нина Александровна ощущала недомогание, мятное онемение, какой-то кулак под левой лопаткой, что неуклонно возвращало ее к беспокойным мыслям о дочкиных болезнях.
Клумба явилась деловитая, с повлажневшей, словно бы наслюненной, косметикой на сосредоточенном лице, в отсырелом шерстяном костюме, пахнувшем овцой. Заглянув, как всегда, в бледную мытую комнату с парализованным в подсиненной постели, уже возвращаясь на кухню к приготовленной ведомости, она мимоходом заметила, что “у дедушки в кровати почему-то веревка”. Сосчитав долгожданные деньги и выпроводив посетительницу, долго убиравшую расквашенные кудри в велюровый берет, Нина Александровна, одолеваемая странным беспокойством, поспешила в спальню. Ничего особенного: всего лишь пояс от ее зеленого халата, давно пошедшего на тряпки. Где-то он, видимо, валялся и на одеяло к Алексею Афанасьевичу попал, притащившись за чем-нибудь во время уборки. Нине Александровне и прежде случалось забывать в постели парализованного разные вещи, не говоря уже о том, что с Алексеем Афанасьевичем всегда лежало несколько его игрушек: пара маленьких кукол, плюшевый кролик. Нина Александровна давно открыла опытным путем, что большинство обычных предметов – слишком мелких или слишком плоских, требующих работы пальцев, мужу не по руке. Чтобы брать их вот так, рукавицей, годились главным образом фарфоровые статуэтки: еще трофейные немецкие красотки и пастушки с цветочными личиками – одну такую Алексей Афанасьевич, уронив, разбил на четыре части, и голова, сияя щечками, укатилась под стул. Почему-то Нину Александровну расстраивало, что муж, протягивая из своего заточения пустую руку, похожую в сравнении со всем покоящимся телом на механический протез, все-таки может овладеть не реальными вещами, а всего лишь изображениями, подставными фигурками, которые внешний мир, уберегаясь от соприкосновения, издевательски ему подсовывает. Тем не менее она вняла подсказке: заменила фарфор на пластмассовых пупсов, которых Алексей Афанасьевич сгребал, как людоед, и таскал по одеялу вниз головой, пока улыбающийся человечек не вываливался из его ослабевшей угловатой хватки. Хороши были также резиновые игрушки-пикульки, которые иногда, сообщая о высшей победе парализованного над окружающей его недоступной материей, издавали в его клешне полупридушенное сиплое попискивание. Как раз сегодня Нина Александровна собиралась купить Алексею Афанасьевичу что- нибудь новое, по возможности забавное и милое: того китайского динозаврика с фланелевым брюшком, похожим на фартук, которого видела месяц назад в девчоночьем отделе “Детского мира”. Подоткнув больному одеяло, Нина Александровна быстро собралась, взяла немного денег, сунула ноги в пересохшие тупые туфли и вышла на улицу.
На улице тем временем выглянуло солнце, лужи на мокром асфальте стали как чисто вымытые окошки. Возле подземного перехода бабушки продавали маслянисто-мягкие, в темнотах от пальцев и хвоинок последние подберезовики, крепенькие белобрюхие огурчики, жесткие, с запахом аптеки, дешевые астры. Проехал, лоснясь и журча колесами по мелкой сборчатой воде, сутулый, весь вразлет, весь просвеченный солнцем, включая спицы и грубо-стеклянистую шуршащую ветровку, светловолосый велосипедист. Нина Александровна устремилась к “Детскому миру”, возле которого, ей на горькую радость, всегда стояло несколько колясок, заполненных тяжеленькими спящими младенцами. На этот раз у полированного крылечка притулилась только одна, в коричневую клетку, похожая на чемоданчик на колесах, и точно такая же, только пустая и клеенчатая изнутри, красовалась в витрине, под развешенными на невидимых шелковинах погремушками – словно в райском саду, полном ярких пластмассовых птиц и плодов. Не устояв перед искушением заглянуть, Нина Александровна воровато склонилась над безбровым, нежным, будто простокваша, личиком ребенка, на котором слипшиеся глазки были словно плоские морщинки; тут же к ней тяжело побежала с крыльца, пиная и распугивая собственные покупки, молодая коренастая мамаша в позолоченных очках. Нина Александровна отпрянула, заизвинялась, мамаша, ни слова не говоря, поставила экипаж на задние колеса, ухнула его, развернув, и решительно, наматывая на колеса воду и палые листья, зашагала прочь.
Расстроенная Нина Александровна потихоньку прошла в магазин. Девчачий отдел оказался отгорожен веревкой, на которой флагами болтались грубые куски бумаги; на одном фиолетовой шариковой ручкой было крупно и бледно нацарапано “Учет”. В отделе для мальчиков висели в затылок канцелярски-синие, точно переплеты служебной документации, школьные формы, отдельно красовался белый джентльменский пиджачок по немыслимой цене в тысячу четыреста рублей, а игрушки были представлены серебристыми танками с сипло работающими моторчиками, большим разнообразием холодного и огнестрельного оружия, какими-то боевыми роботами, к которым, в отдельных квадратных коробках, прилагалось пластмассовое оружие совсем миниатюрного размера, похожее на елочные свечки. При всегдашней мысли, что она могла бы вдруг сойти с ума и принести Алексею Афанасьевичу игрушечный танк, или автомат, или один из маленьких тупых броневичков, возможно, сделанных по конверсии из настоящей брони и крашенных настоящей зеленой армейской краской, Нина Александровна привычно ужаснулась.
Тут ей снова сделалось нехорошо, тревожно. Видимо, она слишком внимательно стала перебирать на вешалках спортивные курточки, потому что к ней устремилась, с профессиональной улыбкой на чернильно накрашенных крупных губах, молоденькая продавщица. Но Нине Александровне вдруг показалось, что любой человек, который к ней сейчас приблизится, сообщит ей какую-нибудь дурную, мрачную новость. Поспешно протолкавшись мимо очереди к кассе, она опять оказалась на зеркально сияющем крыльце. Незнакомые люди шли со всех сторон, казалось, столкновение их было рассчитано в точности там, куда Нина Александровна осторожно спускалась по ступеням. Давно она не видела сразу столько народу,– или по крайней мере давно не сознавала, что перед ней мелькают сотни человек; внезапно она поняла, что, несмотря на конкретность каждого, кто возникал перед ее глазами,– конкретность совершенно недоступную, пока она сидела у себя в квартире,– она воспринимает всех совершенно абстрактно. Для того, чтобы