— Но это уже, мне кажется, было очень много.

— Я не знаю, было ли это много, но это было то, что диктовало сердце и природа. Никто же не заставлял. Бояджиев продолжал писать. В этот период, когда он нигде не работал, была написана книга о Марецкой. Как-то он сказал: «Я хочу вам с Неей прочитать. Как вы отнесетесь к ней». Мы, как струночки вытянувшись, сели на диванчик рядышком, он сел на диванчик напротив и прочел нам всю рукопись. Мы сделали какие-то маленькие замечания, но в целом это была хорошая книжка. И вот тогда помог человек, которого часто упрекают в том, что он в космополитические эти годы никому не помогал. Заместителем директора ВНИИ искусствознания был Пименов Владимир Федорович. Мы дружили с ним и с его женой. Я знаю, что он ходил в ЦК, по разным инстанциям. Он просил всюду, чтобы Бояджиева оставили на работе. Сначала не получалось. А потом получилось. Григорий Нерсесович вернулся сначала в Институт искусствознания, а потом и в ГИТИС. Вышла книга о Марецкой. Вроде бы все вернулось, кроме… здоровья сердца.

— Но курс ему не дали… Он же до этого вел курс, мастерскую…

— Да, он выпустил только два курса: тот, где учились мы с Бачелис, и тот, где учились Зоркая, Вишневская, Богуславская. Вообще, Бояджиев — это легенда. Легенда! Он слишком много дал людям, получил много горького и умер раньше, чем должен был умереть.

Мы делаем перерыв в разговоре. Идем обедать. В столовой Дома творчества Анна Георгиевна всем знакомым представляет меня как молодого преподавателя ГИТИСа. Ей нравится, что люди удивляются: «А мы думали, это ваш студент или аспирант…» Продолжаем разговор на аллее, и пробегающие мимо белки отвлекают меня.

— У вас, наверное, нет представления о том, что такое комсомольская работа?

— Ну… смутно. Комсомольцем я был года два.

— Я вернулась в ГИТИС, и как раз прошли перевыборы комитета комсомола. Подобрался удивительный комитет комсомола. Туда входила Зоркая, я, такой Владимир Бортко, который стал кинорежиссером, хотя окончил наш режиссерский факультет. Ничего похожего на представления вашего поколения о комсомольской жизни не было! Девочки ходили в платьях из подкладок маминых шуб, черных, шелковых. Но при этом студентки имели романы с лекторами непосредственно. Вы вот как себе представляете комитет комсомола? Сидят-заседают, да? Ну, заседают действительно, а потом все идут к Нэе Зоркой, которая жила на Гоголевском бульваре. С водкой. С директором. И там на кухне до утра происходит увлекательная дискуссия о чем угодно: о театре, об искусстве… То есть, понимаете, жизнь того времени была гораздо многограннее, чем это представляется сейчас. Эту традицию комитета комсомола мы с Зоркой перенесли в Институт искусствознания, где нас выбрали в партбюро… Ведь мы обе были членами партии.

— То есть вы это и на парторганизацию распространили…

— Великолепно распространили! Мы сидели на кухне, во главе стола — Мокульский. Он говорил: «Нет! Эклектики я не люблю! Либо пьем водку, либо вино!» В Институте искусствознания членами партбюро были Рудницкий, Анастасьев, киновед Фрейлих, специалист по архитектуре Швыдковский, мы с Нейкой. Саша, вам не дадут это напечатать в книге… И после партбюро мы шли в ресторан. Или в «Берлин», который близко от Кузнецкого моста, или в какой-то еще, причем у Анастасьева были крепкие связи с вахтерами этих самых ресторанов. Он подходил и говорил: «Здравствуйте!» «Здравствуйте, Аркадий Николаевич!» — говорил ему вахтер. Нас пускали, и дальше мы ели какой-то бульон из бычьих хвостов, и опять-таки разговор шел об искусстве, о театре. Такова была так называемая комсомольская, партийная жизнь… Жизнь была увлекательнейшей, Саша, поверьте! И совершенно не такой, как описана во многих книгах. Могу привести другой пример. Действительно, Борю Кагарлицкого исключили из института и из партии. Отовсюду. И встал вопрос: как быть с папой? Вот истина, клянусь вам жизнью и смертью своего отца, что я вам говорю истинную правду. Меня вызвал ректор — тогда был такой Рапохин — и сказал: «Вы должны уволить Кагарлицкого». Я говорю: «Если вы считаете, что его надо уволить, делайте это сами. Я этого делать не буду». И ушла. Позвонила Юлию Иосифовичу и говорю: «Юлий Иосифович, существует закон, что если объявлен конкурс и человек не является, то выборы не могут состояться. Пусть они объявляют конкурс на любое число, но накануне берите бюллетень, пожалуйста, я вас прошу». Так и сделали. Один раз. Второй раз. Третий раз. Уже полтора года проходит, а он работает. Правда, не читает лекции, но редактирует и пишет учебники. А выборы переносятся, потому что у него бюллетень. Но… тут-то я еду в командировку в Англию, и без меня снова объявляется конкурс. Я не знаю, кто и как, но решают, что авось пройдет дело. Авось перевыберут. А дело не проходит. И не перевыбирают. Потому что единственный ход, продиктованный той идиотской ситуацией, был: откладывать, откладывать, откладывать до бесконечности. Это был очень сложный момент, ибо жизнь ГИТИСа, как жизнь любого организма, как жизнь любого человека, полна противоречий.

В 1959 году я пришла уже в другой ГИТИС. Я его не знала совершенно. И никогда до этого не читала ни одной лекции у заочников. Мне сказали: «Ведите семинар по критике у заочников». — «Да? А кто это?» — «Ну, увидите, познакомитесь…» Оказалось, что это немолодые, как правило, люди, работающие, о жизни знающие, может, даже и побольше, чем студенты-очники. Вот передо мной сидела публика, которая засыпала на занятиях, потому что занятия были в восемь-девять вечера, а они работали с утра. Им хотелось спать. Но они приходили. Они занимались. Они писали. Некоторые, как Лена Любимова, защитили диссертацию. Теперь иногда происходят комические ситуации. Прихожу в прошлом году в Большой театр на «Кольцо Нибелунга». Прихожу и жду Гительмана, который член жюри «Золотой маски», и обещал достать билет, поэтому подхожу со служебного входа. Гительмана нет. Билета нет. Стою. Жду. И вдруг по лестнице бежит седовласый абсолютно мне незнакомый человек, который говорит: «Здравствуйте! Как же мы давно не виделись! Как вы живете? Расскажите!» Я говорю: «Да вы расскажите тоже!» Я понимаю, что это кто-то из той вот группы студентов, которые в 59-м году пришли, так сказать, со служебных мест. Кто он в Большом театре, не знаю. «Вам надо одно место или два?» Я говорю: «Одно!» — «Ну, идемте!» Он раздел меня в служебной раздевалке, провел в первый ряд партера. Я первый раз в жизни сидела в первом ряду партера в Большом театре... Не знаю, осталась ли бы я на заочном отделении. Но произошло несчастье. Умер Бояджиев. И когда меня вызвал Рапохин и предложил кафедру, я, памятуя о нем, решила не отказываться и 17 лет заведовала кафедрой истории зарубежного театра. Саша, вы подумайте, если какие-нибудь еще моменты вас заинтересуют…

Конечно, заинтересуют. Но, увы, показать расшифровку этого разговора некому. Мы вас помним, Анна Георгиевна…

Следующий курс Григория Нерсесовича Бояджиева. Здесь училась Инна Люциановна Вишневская.

Инна Люциановна Вишневская

профессор, доктор искусствоведения

Почему все началось именно с театральной критики?

Я была обычная филологическая девочка. Было совершенно понятно, что ни о какой науке, математике, черчении, геометрии, физике, о чем-то, что нужно понимать

Вы читаете Тот самый ГИТИС
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату