— Мамаша!
Не слышала.
— Мамаша!
Подняла голову.
— Слышу плохо, — высохшим плоским голосом предупредила она. Глаза её совсем как будто ничему не удивились в разряженных прохожих.Нельзя ли молока у вас купить? — спросила Клара.
Молоко им не нужно было, а — лучший способ разговориться, как она знала по поездкам в колхоз.
— Коров — нету, — с достоинством ответила старуха.
В руке у неё был покойный жёлто-белый цыплёночек, он не выбивался и не дёргался.
— Мамаша, эта церковь как называлась? — спросил Иннокентий.
— Что это — называлась? — посмотрела она на него как через плёнку. В обвисшем лице её была самистая важность.
— Ну, у каждой церкви… название же есть?
— Только что звание, — сказала старуха. — А закрыли уж не за памятью, двадцать годов. Автобусом час ехать, ближе церкви нету. А летняя рядом была — пленные разобрали.
— Какие пленные?
— Немцы.
— А зачем?
— Кирпичи в Нару отправляли. Вот цыплята у меня дохнут. Четвёртый уже. Отчего это?
Клара и Иннокентий сочувственно пожали плечами.
— Или приминает она их? — размышляла старуха, шаркая в избу, к низкой двери.
И так до конца улицы ни движенья и ни души они не видели больше, не показалась и не залаяла собака. Только две-три курицы копались тихо. Потом охотничьим шагом вышла из чертополоха — кошка, как будто уже и не домашний зверь, на людей и головы не повела, понюхала землю во все стороны и пошла вперед, на главную улицу, такую же мёртвую, куда упиралась эта.
На их пересечении и расширении как раз и стояла та церковь: приземистый прочный храм фигурной кладки с накладными крестами из кирпичей и выше его — колокольня с двумя этажами колоколенных сплошных прорезов. Там заросло мхами и травой, и множество ласточек или ещё даже меньших птичек в непрерывном беззвучном кружении суетились на высоте прорезов, влетая, вылетая и обращаясь. Труднодоступный купол колокольни был цел, а на храме ободран от жести, оставлены только рёбра каркаса. Пережили два десятилетия и оба креста, стояли на местах. Нараспашку была нижняя дверь колокольни, там во тьме горела керосиновая лампа, стояли молочные бидоны, и не было никого. Открыта была и дверь в подвал храма, там мешки стояли на ступеньках — и тоже не было никого.
Ни ограды, ни двора вокруг церкви не сохранилось — а с той стороны и с этой, и вокруг, и между храмом и колокольней всё было изрыто тракторами и машинами в их тряске-жажде не застрять, как-нибудь в этот раз, в этот последний бы раз выбраться, дойти и уйти от склада — и израненная, изувеченная, больная земля вся была в серых чудовищных струпьях комков и свинцовых загноинах жидкой грязи.
Церковь была — вот она, но молодые люди долго искали, где ж бы им посуху перебраться через улицу. Далеко вбок пришлось отойти и там ещё повилять и попрыгать.
В дорогу были вмешаны большие колотые куски плит, облипшие грязью. А у стен храма лежали чистые мелкие куски и крошки — белого, розового и жёлтого мрамора.
Иннокентий разогрелся от солнца, но не разрумянился, а чуть побледнел. Под краем шляпы у него взмокли волосы.
Подошли к церкви. Тяжёлой вонью разило откуда-то в неподвижном жарком воздухе — от застойной ли воды, или от скотьих трупов, или от нечистот? Они уж сами не рады были, что сюда зашли, и не до осмотра храма было им, да и нечего тут осматривать. Дальше, за церковью, был спуск, а внизу — много шаровых огромных ив, целое царство ивяное, и туда, в зелень, был их единственный уход, убег.
Но их окликнули:
— Закурить не будет, граждане?
Небольшой мужичок с головой, сильно втянутой в плечи, как бы от постоянного озноба или страха, а между тем разбитной, появился откуда-то и ширял по ним глазами.
Иннокентий с сожалением похлопал по карманам, будто всё же имел надежду найти там пачку:
— Не курю, товарищ.
— Жа-аль, — огорчился втянутоголовый, но не уходил, а быстрыми глазами рассматривал диковинных приезжих. Он не видел, на какой они машине подъехали, но понимал в них особый сорт начальства.
— Эта церковь — как называлась?
— Рождества, — уже без почтения ответил мужичок, разгадав их по одному слову и так же быстро ушёл за угол, как и появился.
Но там, куда идти им, ниже, они заметили ещё и одноногого, с открытой деревяшкой. В синей ситцевой рубахе с белыми бязевыми латками он отдыхал на камне под липой.
— Откуда мрамор? — спросил Иннокентий.
— Чего? — отозвался латаный мужик.
— Ну вон, камень цветной.
— А-а-а… Алтарь разбили. — Думал. — Иконостас.
— А зачем?
Думал.
— Дорогу гатить.
— Отчего это у вас так… пахнет? — спросила Клара.
— Чего? — удивился одноногий. Думал. — А-а, это вам наверно от скотного. Скотный вон у нас, рядом.
Он показал рукой, но они уже не смотрели, они спешили вырваться — туда, к ивам, вниз.
— А что там? — спросили они.
— Там? Ничего нет. — Думал. — А, речка.
Спускалась битая тропка туда. Клара хотела сбегать, но с тревогой глянула на бледность Иннокентия и пошла с ним медленно.
— После такой деревни действительно на то кладбище потянет, — крутила она головой. — А ты — хромаешь?
— Да что-то трёт.
В раскидистой тени огромной первой ивы они остановились и оглянулись. Теперь, когда не воняло, а зелёная влажная свежесть достигла их, когда церковь оказалась на холме, не видно было страшной изувеченности земли, только птичьи точки метались и плавали вокруг колокольни — смотреть отсюда было приятно.
— Ты очень устал! — тревожилась Клара. — Тебе надо отдохнуть. И ногу посмотреть.
Он бросил плащи и сел на землю, прислонился к наклонному стволу. Закрыл глаза. Откинутый, смотрел вверх, на церковь.
— Вот тебе, Кларочка, два Рождества…
— Почему — два?
— Наше и западное. Наше ты сейчас видела. А западное — всё небо в рекламах, все улицы — в заторе машин, душатся в магазинах, подарки — каждый каждому. И на какой-нибудь захудалой затёртой витринке — ясли и Иосиф с ослом.
— А какой Иосиф с ослом?
Тут они различили на обрыве у церкви, там, где сохранился рядок лип — пропущенную ими могилу с обелиском.
— Жалко, не посмотрели.
— Давай я сбегаю! — взялась Клара и наискосок, без дороги, побежала. Она бежала как весёлая, но совсем не весело было ей.
Постояла, прочла и так же легко спустилась, сильными ногами тормозя на ямках.
— Ну, кто ты думаешь?
— Священник?