Если только берегли сына для родителей, то всей семье надо было уходить на отдых десятью годами раньше. А если - наследника для престола, так вот и достигнута вершина того хранения? И вдруг обратился цесаревич просто в сына? (Но низко было со стороны Милюкова упрекнуть, что через сына хотели прицепиться и вернуться к трону: вот уж - бесхитростно.)
А сам Алексей, несовершеннолетний, и права бы не имел в том году отречься, как легко сделал Михаил. И Родзянке и думскому Комитету не оставалось наотрез ничего другого, как поддерживать наследника. А так как Совет депутатов не был готов к революционной атаке, то монархия бы и сохранилась, в пределах конституционной реформы. Но береженьем столь многобережёного сына Николай толкнул монархию упасть.
И права не имел он передавать престол Михаилу, не удостоверясь в его согласии.
А выше государственных законов: он тем более не имел права на отречение в час великой национальной опасности.
А ещё выше: он всю жизнь понимал своё царствование как помазанье Божье так и не сам же мог он сложить его с себя, а только смерть.
Именно потому, что волю монарха подданные должны выполнять беспрекословно, - ответственность монарха миллионно увеличена по сравнению со всяким обычным человеком. Е_м_у была вверена эта страна - наследием, традицией и Богом - и уже поэтому он отвечает за происшедшую революцию больше всех.
В эти первомартовские дни его главным порывом было - семья! - жена! сын! Доброму семьянину, пришло ли в голову ему подумать ещё о миллионах людей, тоже семейных, связанных с ним своей присягою, и миллионах, некрикливо утверженных на монархической идее?
Он предпочёл - сам устраниться от бремени.
Слабый царь, он предал нас.
Всех нас - на всё последующее.
Побегом Верховного Главнокомандующего из Ставки генерал Алексеев был возвышен как бы в верховные судьи тому. Он от болезни ещё полусидел за столом, он был только начальник штаба, - но все военные силы России на главные дни петроградской революции - а значит вся историческая судьба российского государства - были покинуты на него одного бесконтрольно, безответно, безусловно. Оставим ли этому генералу одну военную объективность? Или признаем, что на его суждения и решения в неподготовленной роли влияли и общественные симпатии, и личные заблуждения?
Мы видели, как Алексеев через Родзянку втянулся в прямые переговоры с мятежной столицей и дал убедить себя и сделать себя орудием свержения с трона (вероятно, в ложной надежде, что так государственная перетряска пройдёт всего быстрей и безболезненней для Действующей Армии) - хотя для военного человека во главе семимиллионной перволинейной армии не мог быть закрыт другой путь: не склонять главнокомандующих к государеву отречению, а вызвать Родзянку к себе, а то и по телеграфу продиктовать Петрограду ультиматум - и даже не возникло бы малой междоусобицы, цензовые круги присмирели бы тотчас, разве похорохорился бы недолго Совет депутатов, перед тем как разбежаться. Однако невозместимые двое суток, с полуночи 1 марта, Алексеев пробыл под обаянием столичного вещуна, искренне веря, что тот личность и в Петрограде реально у власти, едва ли не президент.
Но какова б ни была доля личной ошибки - одна она не могла бы заслонить военного долга, да ещё и у всех остальных ведущих генералов. Поздние монархисты (сами, однако, не поднявшие защитного меча) более всего обвиняют главнокомандующих, что они обманули и предали доверчивого Государя, пока тот спал на псковском вокзале. Действительно, кому ж, как не первым генералам, должна была быть ясна и обязательна служебная верность - уж им ли не понимать, что без верности и в собственных их руках рассыпется армия (что и случилось)! Но в той же Ставке монархист Лукомский вполне был согласен с Алексеевым. А Рузский охотно взял на себя главную долю убеждения и ломки Государя.
Всегда такой оглядчивый, сдержанный, терпеливый Алексеев - не в ночном бреду, но в утренней ясности, не проверив никак: а что на самом деле происходит в столице? не задумавшись: что будет с армией, если неподчинение разжечь на самой её верхушке? - подписал фантастическую телеграмму, призывающую генералов переступить свою генеральскую компетенцию и судить о судьбах императорского трона. В помрачении утянулся, не видя, что совершает прямую измену своему воинскому долгу. Обгонял даже желания Родзянки, который и не выразил к нему такой просьбы.
И Брусилов спешит к перевороту с опережающей угодливостью (много раз потом проявленной). Эверт - как будто не с охотой - но и не с сопротивлением же - подчиняется. Сахаров - почти упёрся, почти отказал, - но, душу отведя в негодовании, тут же сдался и присоединился. Николай Николаевич действует в давнем династическом комплексе и с обычной недальновидностью (показав себя таким же дутым глупцом, как и Родзянко). Непенин - даже рвётся навстречу желаемой революции. Колчак - презрительно промолчал на запрос Алексеева, но и не встал же на защиту трона ничем. Генералов пониже (не то чтобы полковника Врангеля) не спрашивали. Когда прорвалось от Хана Нахичеванского случайным свидетельством: 'Прошу не отказать повергнуть к стопам Его Величества безграничную преданность гвардейской кавалерии' - телеграмму эту Рузский положил в карман.
И что пишут Главнокомандующие? О 'предъявленных требованиях' - не заметив: кто же их предъявлял? 'Спасти железные дороги' - позавчера самим Алексеевым добровольно отданные Бубликову. О 'петроградском Временном Правительстве' - которое ещё в те часы не существовало (и никогда не будет властью). 'Спасти Армию' - спасти 13 армий, 40 корпусов - от десятка необученных запасных батальонов! В северо-западном уголке страны вздыбилось сумрачное творение Петра - и чтобы 'спасти' 7-миллионную боевую армию от искушения изменить присяге, - им, Главнокомандующим, теперь следовало первым поспешить изменить собственной присяге!
Такое единое согласие всех главных генералов нельзя объяснить единой глупостью или единым низменным движением, природной склонностью к измене, задуманным предательством. Это могло быть только чертою общей моральной расшатанности власти. Только элементом всеобщей образованной захваченности мощным либерально-радикальным (и даже социалистическим) Полем в стране. Много лет (десятилетий) это Поле беспрепятственно струилось, его силовые линии густились - и пронизывали, и подчиняли все мозги в стране, хоть сколько-нибудь тронутые просвещением, хоть начатками его. Оно почти полностью владело интеллигенцией. Более редкими, но пронизывались его силовыми линиями и государственно-чиновные круги, и военные, и даже священство, епископат (вся Церковь в целом уже стояла бессильна против этого Поля), - и даже те, кто наиболее боролся против Поля: самые правые круги и сам трон. Под ударами террора, под давлением насмешки и презрения - эти тоже размягчались к сдаче. В столетнем противостоянии радикализма и государственности - вторая всё больше побеждалась если не противником своим, то уверенностью в его победе. При таком пронизывающем влиянии - всюду в аппарате государства возникали невольно-добровольные агенты и ячейки радикализма, они-то и сказались в марте Семнадцатого. Столетняя дуэль общества и трона не прошла вничью: в мартовские дни идеология интеллигенции победила - вот, захватив и генералов, а те помогли обессилить и трон. Поле струилось сто лет - настолько сильно, что в нём померкало национальное сознание ('примитивный патриотизм') и образованный слой переставал усматривать интересы национального бытия. Национальное сознание было отброшено интеллигенцией - но и обронено верхами. Так мы шли к своей национальной катастрофе.
Это было - как всеобщее (образованное) состояние под гипнозом, а в годы войны оно ещё усилилось ложными внушениями: что государственная власть не выполняет национальной задачи, что довести войну до победного конца невозможно при этой власти, что при этом 'режиме' стране вообще невозможно далее жить. Этот гипноз вполне захватил и Родзянку - и он легкомысленно дал революции имя своё и Государственной Думы, - и так возникло подобие законности и многих военных и государственных чинов склонило не бороться, а подчиниться. Называлось бы с первых минут 'Гучков-Милюков-Керенский' или даже 'Совдеп' - так гладко бы не пошло.
Их всех - победило Поле. Оно и настигло Алексеева в Ставке, Николая Николаевича в Тифлисе, Эверта в Минске, штаб Рузского и самого Государя - во Пскове. И Государь, вместе со своим ничтожным окружением, тоже потерял духовную уверенность, был обескуражен мнимым перевесом городской общественности, покорился, что сильнее кошки зверя нет. Оттого так покато и отреклось ему, что он отрекался, кажется, - 'для блага народа' (понятого и им по-интеллигентски, а не по-государственному). Не в том была неумолимость, что Государь вынужден был дать подпись во псковской коробочке - он мог бы ещё и через