твердом, угловатом, причиняющем боль, и казалось, сквозь эту твердость в голову заплывал вместе с болью нарастающий гул. Открыл глаза, и на него навалилось бездонное и слепящее небо, раздробленное густыми стеблями ржи со склоненными усатыми колосьями. Еще не успел понять, почему он лежит здесь, как вдруг явственно услышал грохот моторов и увидел на рваном лоскуте неба шестерку бомбардировщиков с темно-красными звездами на крыльях. Они прошли низко. А над ними в голубой прозрачности утреннего неба разворачивались для атаки два длиннотелых, похожих на стрекоз 'мессершмитта'. Глинский с сонным безразличием подумал о том, что впервые видит советские бомбардировщики и что для какой-то элементарной гармоничности не хватает в небе советских истребителей. И тут же, словно рожденные его воображением, кажется, прямо из ржи, вырвались два тупорылых самолетика. Задрав обрубленные носы, они свечой ушли в небо наперехват 'мессершмиттам'. Это удивило Глинского, и он опять почувствовал угловатый комок под затылком, понял, что проснулся, что небо с самолетами не грезится ему, и, словно чего-то испугавшись, рывком приподнялся на руках. Рвущая, нестерпимая боль вдруг пронзила, кажется, все его тело, и перед глазами поплыли темные в зеленых искрах круги, и к горлу подступила тошнота. Он тут же вспомнил все, что с ним произошло, и застонал уже не только от боли, но и от своей полной беспомощности. Позабыв о самолетах, о воздушном бое в поднебесье, со страхом рассматривал засохшее темно-коричневое пятно на повязке поверх галифе. Неподвластная нога казалась чужой, будто прикипевшей к земле, а боль толчками рвалась в ней где-то выше повязки.
В это время с неба упала захлебистая дробь пулемета и донесся тонкий, нарастающий на вираже вой мотора. Глинский с мукой посмотрел вверх и увидел, что наискосок к земле неслась сверкающая в лучах солнца 'стрекоза', оставляя за собой дымную тропу. Но падал не только 'мессершмитт'. Откуда-то из невидимой Глинскому слепящей глубины сорвался и горящий тупорылый самолетик. Он стремительно прокладывал через небо расплывчатую рыжую черту. Глинский даже не успел заметить, когда из самолетика вывалился летчик: только вдруг увидел прямо над собой вспыхнувший белый купол и темную фигурку человека на концах строп.
В каком-то паническом страхе, не соображая, что и зачем он делает, Глинский схватился за лежавший под рукой автомат, привычными движениями взвел затвор и начал целиться в спускающегося парашютиста. Летчик хорошо видел лежавшего во ржи Глинского, видел еще что-то в стороне, куда бросал встревоженные взгляды. Заметив направленный на него автомат, он судорожно прикрылся правой рукой, отпустив пучок строп и неестественно перекосив тело. Глинский нажал на спуск, автомат громко клацнул железом, но выстрела не последовало: патронный диск был пуст. Суматошно отшвырнув автомат, он схватился за кобуру пистолета. Летчик, быстро приближаясь к земле, тоже рванулся рукой к кобуре на боку.
И вдруг где-то совсем недалеко, сзади Глинского, послышался звонкий молодой баритон:
- Не стреляй! Тут свои!..
Летчик, гулко ударив сапогами о землю в десятке метров от Глинского, устоял на ногах. Увядшее белое полотнище купола волнисто легло рядом с ним на рожь.
- Беги скорее сюда! - снова послышался близкий голос.
Летчик, отстегнувшись от парашюта, выхватил пистолет и отбежал в сторону от Глинского.
- Давай к нам! - нетерпеливо звал его чей-то голос.
- А этот разве не ваш? - настороженно спросил летчик.
Через минуту Глинского окружили Иванюта, Колодяжный и несколько красноармейцев. Здесь же стоял спустившийся на парашюте молоденький темноглазый лейтенант в летной тужурке: это был Виктор Рублев, тот самый, что за день до начала войны прогуливался в Ленинграде над Невой, бережно ведя под руку Ирину Чумакову и несмело говоря ей слова любви. Сейчас он пугливо оглядывался по сторонам, вопросительно присматриваясь к встретившим его на земле людям.
- Кто такой?! - недоуменно спросил старший лейтенант Колодяжный у лежащего во ржи майора с перебинтованной ногой.
- Не видишь? - сердито ответил Глинский; ему казалось, что раздраженный тон быстрее заставит этих людей отнестись к нему с доверием. - Разве на нас с тобой не одинаковая форма?
- Форма-то одинаковая. - Лейтенант Рублев поднял с земли автомат, вынул из него диск и, убедившись, что диск пустой, сказал: - А если б были патроны? В упор в меня целился!
- Я ж думал, что ты немец! - Глинский извинительно сморщился, будто очень страдал от своей ошибки. - Прости, браток... Помогите, ребята!.. Со вчерашнего дня здесь помираю. Погнался от дороги за диверсантом и поймал пулю в задницу, а колонна ушла.
- Сам-то, случайно, не диверсант? - недоверчиво спросил младший политрук Иванюта.
- Так за каким же хреном я бы тут валялся в тылу у немцев?! возмущенно закричал на него Глинский и вычурно выматерился. - Ну, тогда пристрелите! Я же шага сделать не могу!
Когда Глинского подняли под руки, он увидел совсем рядом лес, который вчера в темноте не разглядел.
Война полыхала уже седьмой день...
Генерал Чумаков вел свою группу на восток стремительными бросками с пережиданиями, с обходами ночью через поля, луга и болота, а днем сквозь лес. Карта и компас, непрерывная разведка и храбрость бойцов, помощь местных жителей и боязнь немцев отрываться от дорог и населенных пунктов все взял на свое вооружение отряд. После того как перестал существовать корпус Чумакова, минуло четыре ночи и три дня. Шли от сумерек до рассвета, затем шестичасовой отдых в густых чащобах под охраной сторожевых постов и секретов, разведка окрестностей, диверсии на дорогах и добывание пищи. Бывало, шли и днем, если встречались болота, перелески, глухие луга и при этом явно не грозила опасность столкнуться с противником. Полковник Карпухин по всем правилам боевого устава организовал службу походного охранения с головными и боковыми дозорами, с наблюдателями за воздухом.
Федор Ксенофонтович обратил внимание на то, что у него, как и у большинства в отряде, постепенно будто спадало напряжение, несмотря на подстерегавшие со всех сторон опасности. А возможно, напряжение уже становилось привычным состоянием, которое не имело грани между физическим и психическим. Впрочем, Федор Ксенофонтович лично для себя объяснял это состояние постепенно утверждавшимся чувством свободы действия, когда ты по своему усмотрению волен предпринимать то, что подскажет твой ум, твоя оценка создавшейся ситуации. Ты в ответе за всех, а в своих командирских решениях подотчетен только себе. Тебя не ограничивают в выборе маршрута рамки боевой задачи и нормативы времени. Твое войско готово делать все, что готов и ты... Нет, состояние это не из легких для генерала, когда гнут к земле мысли о происходящем, гложет чувство вины, пусть не личной, однако и личной, ибо ты в ответе перед людьми за всю армию; не покидают мысли, что там, в приграничных сражениях, не все, может, сделано так, как нужно, не все силы употреблены разумно. И неизвестность будущего тяжким грузом давит на сердце. Что ждет впереди? Удастся ли пробиться к своим? Как сложились там события?..
Разведчики слышали в одной деревне, что немцы захватили Минск. Невероятно! А Федор Ксенофонтович надеялся на укрепления за старой границей. Вел отряд почти напрямик, отвергая мысль Карпухина пробиваться на юг, к Припяти. Ведь там, в Пинских болотах, не развернешься. Немцы наверняка надеются, что именно туда, где нет путей для танков, устремятся разрозненные подразделения советских войск, и постараются их оттуда не выпустить.
Размышлял Федор Ксенофонтович и над тем, что сейчас в лесных безбрежьях Белоруссии бродит много окруженцев. Если собрать их всех воедино, разделить на отряды, снабдить оружием, взрывчаткой, радиосвязью и задымятся коммуникации немцев! Не сумеет тогда наступать их армия, если нарушить ее питание боеприпасами и горючим!
Может, поэтому немецкие самолеты непрерывно барражировали над Налибокской пущей и над другими лесными массивами? Вчера вечером два 'мессершмитта' засекли движение на опушке, куда вышел отряд, и кинули наугад по нескольку мелких бомб. Пострадало три красноармейца, не уберегся и сам Федор Ксенофонтович. Бомба взорвалась вверху, в кроне сосны, и острая боль обожгла щеку ниже левого уха, полыхнула громом в голове. Чумаков зажал ладонью рану и почувствовал под пальцами горячий, с зазубринами хвост осколка, засевшего в связке челюстных мышц. Кровь почему-то потекла из уха.
Осколок словно впаялся в кость - вытащить его, казалось, невозможно. Ни санитара, ни фельдшера в отряде не было, да и наступала ночь. Генерал забинтовал рану вместе с осколком и, пересиливая страшную боль в голове, будто рождавшуюся в неумолчном звоне, повел отряд дальше.