серьезное содержание, ибо надо,
…чтоб мысли глубина
Сквозь острословие и здесь была видна.
…Зачем стремиться вам, чтоб Эпиграммы жало
Таило каламбур во что бы то ни стало?
С тех пор как Буало сочинил свой трактат, минуло три века. Ушли в прошлое те жанры, о которых с благоговением писал «французских рифмачей суровый судия»; давно уже нет ни эпических поэм, ни трагедий, ни элегий, ни эклог, ни даже сатир. Пушкин уже в 1833 году замечал, обращаясь к «классику Депрео», что, «…постигнутый неумолимым роком, // В своем отечестве престал ты быть пророком…» и что «…дерзких умников простерлася рука // На лавры твоего густого парика». «Дерзкие умники» отменили эпопею и на ее место поставили прозаический роман, регулярную трагедию заменили драмой — пьесой вне всяких жанров, а на месте различных малых форм поэзии встало стихотворение вообще, просто стихотворение. Сегодня, в семидесятых годах XX века, из всех этих форм сохранилась лишь одна: лишь эпиграмма. Наряду разве что с басней она оказалась самой живучей, самой устойчивой — бессмертной. Предвидеть этого Буало не мог. В его логическую систему такой путь литературного развития не укладывался.
В чем же сила эпиграммы?
Написано о ней немного. Пожалуй, самое серьезное размышление на эту тему принадлежит немецкому просветителю Лессингу, сочинившему в 1771 году трактат «Разрозненные замечания об эпиграмме и о некоторых виднейших эпиграмматистах». Лессинг обратил внимание на то, что новое содержание, вкладываемое в этот литературный термин, не имеет почти ничего общего с исконным значением слова: ведь эпиграмма значит буквально надпись, и только в античной поэзии, особенно древнегреческой, внутренняя форма термина была оправданна.
В ту пору эпиграммами называли посвятительные надписи на статуях, треножниках, надгробных памятниках. Впоследствии такие кратчайшие надписи сочиняли Гете и Шиллер, воспринявшие у греков даже стихотворную форму их эпиграмм — выразительный элегический дистих. Древние эпиграммы утверждали некую философскую истину, как в следующей надписи, принадлежащей великому мыслителю Платону (V—IV вв. до н. э.):
Все уносящее время в теченье своем изменяет
Имя и форму вещей, их естество и судьбу.
(Перевод Л. Блуменау)
Иногда они восхваляют воина или поэта, погребенного под монументом, где начертаны нетленные письмена:
Риторы, вам говорить, ибо смолкли уста
Амфилоха. Здесь, подо мною, в земле, он навсегда опочил.
(Григорий Богослов, IV в. н. э.
Перевод Ю. Шульца)
Но случалось иногда и так, что даже древние греки использовали краткость жанра для острой шутки, эффектного поворота мысли. Леонид Тарентский жил более двух тысяч лет назад, а его «Эпитафия пьянице Марониде» предвосхищает шуточные или ядовито-сатирические надгробия XVIII—XIX веков:
Прах Марониды здесь, любившей выпивать
Старухи прах зарыт. И на гробу ее
Лежит знакомый всем бокал аттический;
Тоскует и в земле старуха; ей не жаль
Ни мужа, ни детей, в нужде оставленных,
А грустно оттого, что винный кубок пуст.
(Перевод Л. Блуменау}
Так в Элладе начиналась та поэтическая форма, которой суждено было дожить до наших дней. Леонид Тарентский еще простодушен, его шестистишие однопланово, сюжет довольно примитивен: умершая старуха тоскует не по разоренной семье, а по пустому кубку, изваянному на ее надгробии. С первого стиха читатель узнает, что старуха любила выпивать, сюжетный сдвиг лишен неожиданности. Лессинг оставляет в стороне греков: для него родоначальник жанра римлянин Марк Валерий Марциал (I в. н. э.). У Марциала эпиграмма впервые обретает свои жанровые законы. Появляется напряжение эпиграмматического сюжета, который складывается из ожидания и осуществления, двух элементов, вступающих в противоречие. Лессинг и считает это противоречие признаком эпиграммы — если его нет, перед нами басня, аполог, что угодно — только не эпиграмма. В уже названном выше трактате он пишет: «Существенная разница между эпиграммой и басней сводится к тому, что части, следующие в эпиграмме одна за другой, в басне соединяются в одно и потому являются частями лишь в абстракции». Как правило, различаемые Лессингом части — ожидание и осуществление — имеются у Марциала, который неистощим в способах их со— и противопоставления. Марциал разнообразен, в его сюжетах могут соединяться или вступать в борьбу старое и новое, большое и малое, серьезное и комическое, но внутренний конфликт, ведущий к сюжетному взрыву, обязателен. Иногда этот взрыв — простая шутка, даже не слишком учтивая:
Если хвалю я лицо, хвалю твои ноги и руки,
Галла, ты тотчас в ответ: «Голой я лучше еще».
Но избегаешь, дружок, со мной отправиться в бани.
Уж не боишься ли ты, что не понравлюсь тебе?
(III, 51. Перевод Н. Шатерникова)
Третий стих поворачивает сюжет, четвертый создает конец, отличающийся внезапностью — ожидание