глупенькую и трогательную повесть Сонечка-женщина.
- Я, может быть, рада, что миновало девичество. Был сладкий туман, ничего в нем не оказалось, кроме слез. Теперь - если придет новое чувство буду любить, любить... Ах, отец, отец... Я чувствую, как могу полюбить человека... Во мне столько нежности... Не может быть, - неужели же я никому, никому не нужна?..
Она опять крепко прижалась к его плечу, и сквозь рубашку Илье Леонтьевичу снова стало горячо...
- Ну, конечно, мне тяжело, мне больно.. Ты сам все видишь, отец...
- Много нужно страдать, много, - сказал Илья Леонтьевич, - человек, как зерно, прорастает - через страдание, через тягость борьбы. А что же полечку-то всю жизнь танцевать! Прыгает, прыгает человек, - смотришь: от него уж одна тень прыгает... Не бойся, не беги страдания, Соня, - страдай во всю глубину и люби во всю глубину женскую... Вот также твоя мать, такая же, как ты, была... То же лицо дорогое..,
- Папочка, милый, не плачь.
Рано поутру Николай Николаевич уехал. Прощаясь, он сильно задумался, смутило его спокойное равнодушие Сонечки. Не было ли здесь какой-нибудь неожиданной ловушки? И совсем уже он призадумался, когда оглянул жену с 'птичьего полета'. Он сидел в тарантасе, она стояла на крылечке, держа обеими руками под руку Илью Леонтьевича. Она показалась ему вдруг и выше ростом, и похудевшей, и прекрасной, - никогда он еще такою ее не видел: спокойная, с грустной улыбкой стояла она в беличьей шубке, в пуховом платочке. 'Ах, черт, а не захватить ли ее с собой? Ох, кажется, упущу большое удовольствие', - подумал он, в нерешительности высовывая одну ногу из тарантаса. Но Сонечка сказала:
- Прощай, Николай, прощай, голубчик.
Кучер, подхватив вожжи, прикрикнул уныло: 'С богом!' Лошади тронули, от колес полетели комья грязи. Белые гуси, потревоженные на лугу, где щипали траву, зашипели вслед тарантасу.
На повороте за околицей Смольков оглянулся. Крыльцо было пусто, подошедшая собака обнюхивала следы. Сжалось сердце у Николая Николаевича. 'Э, пустяки, через месяц напишу письмецо, - прискачет', - и он плотнее завернулся в чапан.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Степанида Ивановна, пригорюнившись, сидела у окна, за ним опадали желтые листья. Солнце к восьми часам пригрело, и только в тени дома да кое-где под кустами синела от студеной росы трава. Много птиц улетело за моря, дом опустел. Алексей Алексеевич, шаркая туфлями, ходил по комнатам а вздыхал, бог знает о чем. Лицо его все желтело, и гнулась спина, что очень заботило генеральшу. Утомилась ли она за это лето, или осень слишком опечалила ее думы, но только реже ездила Степанида Ивановна на раскопки, особенно с тех пор, как едва не прогнали от дела Афанасия, изолгавшегося без совести.
Афанасий однажды в присутствии генерала принес ворону и, держа ее за крыло, уверял, что это и есть вторая примета - орел, черный же он оттого, что долго лежал в земле. Генерал немедля вышвырнул Афанасия вместе с вороной за дверь. В тот же день из города был выписан немец - специалист по земляным работам.
Немец повел раскопки аккуратно; поставил солидные крепи, в слабых местах вывел свод, нанял новых рабочих, действительно нашел старые ходы под землей, идущие зигзагами, принес генеральше птичьи косточки в прозеленевшем горшке и, наконец, выкопал грубо высеченную из камня человеческую голову, на лбу которой был начертан план подземелий. Оказалось, что голова эта стояла на половине пути, и от нее подземелья шли в глубину горы, страшно запутанные и рухнувшие. Раньше ноября нечего было и думать добраться до клада, и генеральша была весьма этим расстроена и даже обессилена,
- Копаем, - говорил прокуренный табачищем немец, - еще три аршина прошли. Пожалуйте денег.
Не так разговаривали Афанасий и Павлина. Слова их были таинственны и волновали генеральшу. Каждое утро она ждала, бывало, с нетерпением рассказа о Павлинином сие. Вечером Афанасий приносил ей какие-нибудь черепки и рассказывал, как едва не утянула нечистая сила под землю мальчишку-поденщика. У генеральши глаза выкатывались от ужаса и любопытства.
- Я так и знала, это очень опасно. Они охраняют, но мы победим.
Павлина жила в своей каморке за лестницей, но на глаза показывалась редко и то для того только, чтобы наговорить на проклятого немца в пользу Афанасия, мрачно прислуживавшего у стола.
- Мне и самой надоел немец, - сказала раз генеральша, - но как его прогнать, когда он честный...
Видя такое недовольство Степаниды Ивановны, Афанасий поступил решительно: выворотил шубу, ночью вошел к спящей Павлине, завалился к ней на лежанку и, скрежеща зубами, объявил, что он и есть огненный бес, всю жизнь искушавший бабу.
Павлина обмерла, а бес сказал, что если завтра же не прогонят пузатого немца и к работам не приставят раба Афанасия, то он, бес, обрушит, все вырытые ходы, а Павлину ухватит поперек живота, потащит в пекло.
- Хорошо, батюшка, все так будет, - вся дрожа, шептала в темноте Павлина.
Бес царапнул ее по спине ногтями и ушел...
Павлина все это, конечно, подробно рассказала генеральше. Степанида Ивановна тотчас рассчитала немца. Повеселевший Афанасий уехал на работы и в тот же вечер привез известие, что 'гудит'. Все поверили и удивились, хотя никто не знал, что гудит.
Но теперь, когда с кладом дело было налажено, началась у Степаниды Ивановны новая забота - тайная и усиленная переписка с одним старичком шведом. Это и было то главное и огромное дело, из-за которого начала она рыть клад.
С каждым днем забот становилось больше, сил уже не хватало. С трудом оканчивала генеральша свой день и засыпала тяжелым, глухим, как смерть, сном; и постоянно томило ее какое-то беспокойство; она приписывала это усталости и суете.
С каждым днем все более волновал ее Алексей Алексеевич: генерал таял, как воск, тосковал, не притрагиваясь ни к какой работе.
Началось это со злосчастной продажи хлеба. Простудился ли тогда Алексей Алексеевич, или сердце его, не перенеся удара, слишком надорвалось, - неизвестно, только пышные усы его и белые волосы на голове заметно стали редеть. Ночью, лежа подле жены, генерал часто стонал во сне.
Невеселые мысли проходили сейчас перед Степанидой Ивановной. Облокотясь о подоконник, глядела она на желтый лист, повисший на паутине, и трясла головой в кружевном чепце.
По коридору, медленно шаркая ногами, шел Алексей Алексеевич. Генеральша прошептала:
- Как он ноги волочить стал, а прежде, бывало, взбежит по лестнице не задохнется.
Генерал медленно, несколько раз нажимая скобку двери, вошел, кротко улыбнулся и, показав попугаю палец, сказал:
- Что, брат, видно, осень пришла...
- Он хворает, - поспешно ответила генеральша, - совсем не разговаривает...
Генерал постоял немного и ушел.
Степанида Ивановна, наморщив лоб, глядела на то место, где только что стоял муж, - все ей представлялась сутулая его спина и жалостливая улыбка.
'Ах, сколько раз я его огорчала, - думала она, - а он такой добрый: видеть не могу, как он улыбается; бедный мой Алешенька'.
Она положила руки на подоконник и голову на руки и застыла, слушая, как бродит генерал по комнатам, будто не находит места.
'Что он все ходит, все ходит.., В самом деле, у нас пусто и скучно в доме'.
Когда, спустя долгое время, генерал опять вошел в ее спальню, генеральша проговорила:
- Сядь, Алексей, расскажи, что с тобой? Отчего у тебя так ноги шаркают. Болен? Или скучно тебе?
- Странная вещь, - ответил Алексей Алексеевич глухим голосом, - я нигде не могу найти мой носовой платок... Куда... - Он не окончил говорить и сел на стул позади генеральши.
После долгого молчания Степанида Ивановна услышала странные звуки, словно во рту генерала шипел и вертелся валик от игрушечного органчика.
Содрогнулась она, как бы от толчка в спину, и тупые иглы забегали по телу. Понимая, что смертельно испугалась, она взглянула: один глаз у генерала стал оловянный и выпучился, другой был закрыт; рот и все побагровевшее лицо его перекосило; из лиловых губ вылетел странный звук.
- Ай! - закричала генеральша, махая на мужа руками.