Накануне петровского поста Завалишин обвенчался, и Анна Ивановна увезла его на море, потом в Париж. Вернувшись, он пошел в уездные предводители, освободил родовое Завалишино от долгов, завел первый в городе по объедению и веселью дом и рысаков, кучу друзей, а потом и любовницу.
Когда же все, бывшее в кругу полусонных его желаний испыталось, Давыд Давыдыч увидел, что Анна Ивановна - противное, злое и сладострастное существо, а сам он несчастен и нечист.
Вернувшись однажды ночью в дурном настроении, он прошел на половину жены и, услыхав за дверью спальни голоса - ее и чей-то мужской, вынул револьвер и выстрелил в дверь, даже не со зла, а черт знает зачем - для гадости.
Анна Ивановна обиделась и уехала в Берлин. Давыд же Давыдыч, написав ей короткое и ясное письмо на обрывке модного журнала, засел в родовом своем Завалишине навсегда.
3
Не повесть эту припоминал Давыд Давыдыч, лежа в окне, не о бесплодно растраченных силах думал он, а о том смутном и волнующем ожидании чего-то (события, катастрофы), чего-то - огромной важности; и хотя до сих пор ожидание обманывало, все же каждый раз казалось ему, что именно теперь приходит самое важное; так и сейчас он старался заглянуть в глубь себя, потому что, казалось ему, событие, хотя и придет извне, всю силу и важность получит, только утвердившись в нем, в Давыде Давыдыче.
Из конюшни в это время, стуча копытами, вылетел молодой караковый жеребец, волоча кучера на поводе. Вылетев, стал посреди двора, махнул хвостом, заржал, прыгнул на дыбки, потом он и кучер рысью пробежали на задворки.
- Красавец, - сказал Давыд Давыдыч, - вот силища, - и когда оттопыренный конский хвост скрылся за углом, он медленно, с опущенной головой, с заложенными назад руками, отошел от окна. 'Жеребец ржет и прыгает на дыбки, значит пришла весна, и никому нет дела до того, что когда-нибудь перестанешь прыгать, ляжешь и околеешь. Почему же мне одному не все равно? - думал Давыд Давыдыч, шляясь по кабинету. - А оттого мне не все равно, что это - самое главное, чего я сейчас ожидаю, и будет моя смерть; вот и все'.
Закрыв ладонью глаза, он представил свои похороны: вышло глупо и не трогательно, главное - по-обыкновенному, и Давыд Давыдыч даже сделал подобающее грустное лицо, какое было недавно у всех на похоронах председателя суда... Тогда он вообразил самое смерть - себя, умирающим в кровати, и замотал головой - фу ты черт!
- Нет, нет, событие будет другим, не смертью!.. - воскликнул он торопливо. - В сущности отчего я несчастен? Все люди такие же, с изъяном. Не знаю ни одной счастливой семьи. Отчего же я должен быть другой, а не такой, как все?.. - Он хрустнул пальцами и с отчаянием сказал: - Ах, нет, все, должно быть, верят во что-нибудь или просто живут не думая, а я верю только в одно, что умру и что умирать не хочу...
В это время осторожно отворилась дверь, и в ней показался небольшого роста худощавый мужичок, в нагольном заерзанном полушубке, с красным, много раз обернутым вокруг худой шеи, вязаным шарфом. Шапку он держал в руке и, подмигивая на барина, спросил:
- Чего ты, ась?
- Я не тебе... Ты зачем?.. - спросил Завалишин, немного смутясь.
- К тебе я, здравствуй, - ответил мужик и подал
РУКУ
Пожимая ее, Давыд Давыдыч почувствовал все его жесткие ногти и мозоли. 'Вот этот мучиться не станет', - подумал он, сел к столу, отодвинул локтем поднос с водкой и колбасой и сказал:
- Садись. По какому делу? Как зовут?
- Андрей, Андреем зовут, - ответил мужик и присел на краешек стула, умильно покосясь на водку. - Едва до тебя добрался, воды - прямо сила: овражки обязательно нонче пройдут, как уж я пробрался только... - По красному тощему лицу его пошли веселые морщины, он совсем зажмурил свои щелочки и решительно сказал, тряхнув бороденкой: - Промокли мы как есть.
Давыд Давыдыч налил- ему водки в стаканчик и себе в рюмку. Андрей изобразил на лице уважение, боясь раздавить, взял стакан и выпил все до капли, крякнув очень громко, чтобы показать, как это действует.
- Ешь, угощайся, - сказал Давыд Давыдыч, пододвигая поднос.
- Чего ее - пищу зря перегонять, - ответил Андрей, - вино ей только портить. В еде этой сытности я не понимаю. Хоть бы кашу молочную - ешь, ешь, надоест, бросишь ложку, а ну ее...
Завалишин налил ему еще стакан, и после третьего Андрей размотал шарф и сказал:
- Под Хвалынским дачу мы строили; барин очень остались довольны и поставил нам угощение, всего наварил. Ели мы, ели, вот прямо надоело. Иван Косой - пильщик, мужик завистливый, мне и говорит: 'Что же, Андрей, за бутылку съешь сейчас горшочек каши?' Я тут же говорю: 'Ладно' - и кашу съел; ему жалко, он опять: 'Каравашек ситного съешь еще за бутылку?' - 'Ну да'. Каравашек этот я съел, и еще так на четверть ему и наел. Надо мной смеяться. А уж я разошелся. На бахчах арбузов нарвал, дынь, огурцов и наелся, и вот с этого сырья меня разобрало... Так что в наземе после меня восемь цыпленков утонуло. Баловство. А пользы никакой нет от большой еды.
- Ну, видно, выпить я могу много больше тебя, - сказал Давыд Давыдыч.
- Это верно.
Помолчали. Завалишин мотнул головой, вздохнул окончательно и спросил:
- Так по какому же делу, Андрей?
- Беда у нас случилась, Давыд Давыдыч.
- У кого - у нас?
- Вот я давно вижу, что ты меня не признаешь. А я и папеньку твоего и маменьку, покойничков, как живых вижу. У попадьи я служу, у вдовой попадьи в работниках...
Рука Давыда Давыдыча, лежащая на столе, так сильно задрожала, что он ее принял и спросил, не поднимая глаз:
- У какой попадьи? Ольги Петровны?
- Ну да. Теперь она считается у нас вдовая. Поп у нее утонул, ровно тому год. Она мне наказывала: 'Хоть плыви, говорит, а дойди до Давыда Давыдыча, передай письмо'. - Андрей залез за пазуху, пошарил и подал теплое помятое письмо.
Завалишин быстро встал, повернулся к окну и прочел:
'Я не хотела и не должна, но больше не могу... Скоро, может быть сейчас, опять начнется... Сознание мое такое убогое и короткое... Я тороплюсь... приезжайте... может быть, поможет... все равно... очень хочется увидеть вас...'
- Я не пойму, - перечтя кое-как нацарапанное письмецо, сказал Давыд Давыдыч, - она больна?
- Совсем плоха попадья, - подтвердил Андрей, - проваливается; обомрет, как провалится, и начинает ее корчить, и вопли. Нынче совсем, думали, отходит. Я и помянул, как маменька ваша, покойница, крестьян пользовала каплями, - говорю это попадье, она как всполыхнется, за карандаш ухватилась. 'Неси, говорит, записку, неси ему, скажи, мол, все равно, мол'. Плохо я разобрал, чего она набормотала... Вы уж дайте, пожалуйста, капель каких, Давыд Давыдыч, успею до ночи добежать, чай...
- Капель, - сказал Завалишин, - нет... - и не кончил.
Андрей тоже раскрыл рот и повернулся к окошку. За разговором они не заметили, как возрос и стоял теперь в сумерках глухой сильный шум: словно по всей степи поднялись древние леса и зашумели.
- Тронулись, - сказал Андрей, - вот беда, в село теперь не попасть, а я и скотину не убрал.
Но не гул вешних вод слышал Давыд Давыдыч в поднявшемся шуме, а голоса всех ушедших и милых, все шорохи, топоты пролетевших лет, и свой голос будто услышал он, и все это восстало в одно мгновение, и потому странный шум был так властен, громок и торжественен...
- Поди, поди, прикажи заложить санки, - проговорил Давыд Давыдыч отрывисто, - я сам поеду, надо спешить, беги, прикажи, скорее..,
4
Караковый поводил синими глазами и рыл яму копытом, запряженный в ковровые санки. Давыд Давыдыч быстро сошел с крыльца, застегивая романовский полушубок, взял вожжи и сел; рядом сейчас же примостился Андрей.
- Ты зачем? Оставайся, я один поеду, - сказал Завалишин...
- Нет уж, как уж, неудобно, - ответил Андрей.
Давыд Давыдыч ударил вожжами, караковый сразу весело и резво понес, кидая грязь и снег в передок саней.
Когда миновали плотину, Андрей сказал серьезно:
- Правее, барин, забирай, целиной, - овражки вверху надо переехать.
Солнце к этому времени село в лиловую тучу, заслонившую закат. Ее края, как овечья волна, опушились золотом, и оттуда шли лучи. Когда они совсем удлинились, растаяли и погасли, золотая волна покраснела, стала густо-малиновой. Небо над закатом разлилось, как вода, а выше синева становилась непрозрачной, в ней открылась первая холодная звезда, и потом медленно все небо стало осыпаться созвездиями. На ровную пустую степь в унылых проталинах легла тень; снег, еще лиловый, похрустывал, и по нему, похрапывая, бодро и ровно бежал караковый.
- Послушай, Андрей, правду говорят, она не любила мужа? - спросил вдруг Давыд Давыдыч.
Андрей ответил не сразу; придерживаясь за барский кушак, он всматривался, видимо не одобряя выбранного пути.
- А за что его любить: жадный да противный, - сказал он. - Придешь в храм, с души воротит, одни старухи к нему и ходили. Как утоп, мы, конечно, пошумели, и она неудовольствие показала, - все-таки нехорошо тонуть так-то зря; а ей теперь много легче. Одно - обмирает она; да это, говорят, он ей не дает покоя - мертвый... А вы правее забирайте...
Но Давыд Давыдыч больше уж не мог забирать в верховья овражков. Со стороны, противоположной закату, появился тонкий свет, и поднялся над краем степи серп месяца. Завалишин, горяча вожжами и причмокивая, нес жеребца прямиком на овражки. Наконец впереди на снегу обозначилась темная полоса. Андрей положил руку на вожжи и сказал:
- Глина - это на том берегу; видишь, как снег осел, полегче, барин.
Давыд Давыдыч осадил; жеребец перебил ногами и стал, раздувая бока. Андрей побежал вперед и оттуда крикнул:
- Осело на аршин, а давеча я тут проходил совсем свободно. В санях не проедем, надо распрячь!