листья на чахлых тополях были давно сожжены. Во втором этаже, в квартире начальника, плакал ребенок.
'Эх, - подумал Крымзин, - хоть бы речка была - искупаться, здесь и воды-то нет; как только здесь люди живут...'
Вопли начальникова ребенка надоели, наконец, нестерпимо; Крымзин, морща лоб, побрел в первый класс, где был холодок. Но в зале те же, что и десять лет назад, висели сбоку изразцовой печи рекламы пароходов и гильз 'Катыка', напротив них заклеванное мухами расписание поездов и давнишняя надпись на нем карандашом: 'Маня, если бы ты знала!! Виктор Стрижев'... На круглом столике - графин с желтой водой, которую никто не пил... Вот и все...
Крымзин заглянул в графин. Послушал, как мухи жужжат на окнах, и ушел в багажное...
В багажном, против выхода, на обитой железом стойке спал служащий; заскорузлая рука его лежала на животе; вокруг открытого рта, обросшего неопределенного цвета бородой, ползали мухи.
- Эй, ты, будет тебе спать-то, - сказал Крымзин. Но тот не проснулся. Он тоскливо постоял и вышел на мощеный двор. Службы, покрытые дерном, были заперты, у коновязи хлопотали воробьи. За казенным забором, за пыльной дорогой была все та же степь, далеко в ней прыгала стреноженная лошадь.
- Мука ведь это, мука, мука, не могу так жить, - сказал Крымзин, хоть бы поезд скорее прошел.
Степной закат долго тускнел, линяя и заливаясь ночью; высыпали редкие звезды; на станции зажгли огни, семафор вдалеке опустил зеленое крыло, и однообразно звонил колокол на столбе, показывая, что откуда-то идет поезд. Крымзин сидел на лавочке у дверей, на перроне, глядя налево, в степь. Легкий озноб тряс его тощее тело в короткой тужурке, и в голове стоял туман, - слишком долго он дожидался...
В степи налево горела точка, должно быть костер, зажженный плугарями. Но точка становилась ясней, потом разошлась в три огня, и оттуда долетел дальний свист; это подходил поезд.
Крымзин вскочил со скамейки, оправляя фуражку; сердце стучало. Вслед за свистом с противоположной стороны залился колокольчик, все ближе и ближе, словно едущий, тоже увидя поезд, стегал по коням, стоя в тарантасе. Когда же огни паровоза, ширясь и золотом заливая рельсы, настигли семафор на двор станции влетела, гремя о камни, запыленная тройка.
'Это он', - расширяя глаза, в волнении подумал Крымзин.
Пылающие фонари, погнав тень от начальника станции, подлетели, паровоз обдал гарью и паром, замелькали окна вагонов, все медленнее, - и против Крымзина остановился первый класс, ярко освещенный. Сейчас же на перрон через дворик пробежал высокий человек в крылатке и с пышными усами. Крымзин, привстав на цыпочки, стал глядеть через вагонное окно в купе, обитое красным бархатом...
В сетке купе лежала соломенная шляпа с цветами и ягодами, на крючке висело шелковое пальто... 'Лизино это', - пробормотал Крымзин и с головы до ног задрожал и обернулся... С площадки вагона раздался звонкий, торопливый женский голос:
- Сюда, сюда. Александр Петрович, Саша-Человек в крылатке с разбегу остановился, поднял руку, приветствуя, и вспрыгнул на площадку. Он заслонил ее всю, на шее его очутились две женские руки...
'Поцеловались, - сказал Крымзин, - в губы...' - И увидел, как дверь в купе распахнулась и вошли, сначала она - радостно блестя глазами и смеясь, потом - он, очень бодро...
Зайдя в купе, Лиза опять обняла Александра Петровича... Они сейчас же стремительно сели на красную койку и опять - целовались, зажмурясь, отрывались, чтобы вздохнуть, и - опять...
Крымзин, глядя на них, тихо затосковал на голос, даже и не заметив этого; не слышал он, как ударил третий звонок, звякнули буфера...
Вдруг окно поплыло, - Крымзин побежал за вагоном...
Лиза и друг ее с великолепными усами оторвались друг от друга. Он держал ее за руки... Оба смеялись, невыразимо счастливые...
Перрон вдруг окончился, Крымзин споткнулся, едва не упал, а поезд уже унесся, показывая на хвосте два красных огня... Все...
Долго Крымзин смотрел вслед поезду. Вернулся в контору, засунул руки в карманы и сложил губы розаном... Так постоял, покуда и этот отраженный свет любви не угас 'а лице его... Потом он вынул ключ, отомкнул на почтовом мешке замок, понатужась, вывалил письма на закапанный стол, присел, и привычно заходили его руки... Но глаза вместо всей этой дряни снова видели прозрачное окно и на красном бархате две целующиеся головы.
- Довольно же, - сказал он, тяжело дыша, - поцеловались и довольно...
Но - мало этого - они взялись за руки и принялись смеяться... На румяной щеке у нее показалась ямочка, и наморщился маленький нос.
- Милые мои, еще поцелуйтесь, - сказал Крымзин, привстав и опираясь о стол...
Но профили чудесных двух лиц не сблизились; между ними появился обойный розан, и сбоку его - чернильная клякса...
Крымзин раскрыл рот и, дрожа, глухо вскрикнул: 'Пропади!' И головы исчезли... Тогда он схватил чернильницу и швырнул ее, перегнувшись через стол, в кляксу. Чернильница разбилась, и чернила расплеснулись по стене пятном величиной с баранью шкуру.
- Заполонило! - закричал Крымзин. - Врешь! А не хочешь ли этого, этого?..
Комкая и разрывая письма, он стал кидать их в чернильное пятно, плевал в него через стол, запустил печаткой и сургучом.
Начальник станции, зайдя за почтой и все это увидев, повалил Крымзина, позвал на помощь, велел его связать, а наутро отправил в уездный город, в больницу.
ЕГОРИЙ - ВОЛЧИЙ ПАСТЫРЬ
В давнее время в греческой земле жил князь Егорий, до того лютый, что уж и сам был не рад своей лютости.
Представлялось ему, будто все люди - его враги, и каждое утро, едва раскрывал глаза, заходился злостью, думая - кто его пущий враг?
Жил Егорий в каменной избе, в темном лесу, на крутой горе, а под горой лежало Егорьево царство.
Семь синих рек текло с горы по зеленому царству, уходя на краю земли в дремучий лес.
Егорьевы мужики пахали землю, а бабы растили виноград и холили наливные яблоки.
Утром над царством вставало солнце, горели светлой зыбью все семь рек, на речные берега выходили пегие коровы, бойкие кони и круторунные овцы, жевали траву и пили воду. В полдень, когда солнце жгло, как око с лазоревого неба, ложились стада, и народ, бросая работу, шел купаться, тогда с горы слетала туча, погромыхивая, заслоняла солнце, народ крестился, стоя в воде, животные поднимали морды, и сверху лил крупный прохладный дождь.
Туча, остудив жару, уходила за лес, и над семью реками, над сизыми полями и красными косогорами перекидывалась светлая радуга всем на радость.
Один только Егорий, стоя на каменном крыльце, в тоске думал, глядя вниз; 'Все это мое; как смеют они веселиться, когда мне не весело! Пусть только ночь придет, я им помешаю'.
Погрозив с горы, уходил Егорий в избу, садился у стола и думал о своей злобе, один в избе, да и во всем лесу нагорном, потому что никто больше не жил у князя ни за страх, ни за деньги.
Печь топил Егорий сам, таскал из лесу бурелом и варил котел с убоиной, которую приносил, как вор, ночью из долины.
За день накипала у Егория злоба; когда же солнце, садясь на покой за устья рек, пускало красный луч сквозь лесные стволы в узкое окно избы Егория, освещало железную рубашку на стене, железный колпак и ножик, вскакивал Егорий и кидался по избе - злоба подкатывала ему под горло.
И только высыпали звезды, снимал он со стены нож, точил его, надевал железную рубашку, острый колпак и в потемках сбегал с горы.
Внизу у бревенчатых изб скрипели ворота, принимая скот, в сенях старые люди отходили ко сну, а парни да девушки, не зная угомону, прохаживались под кудрявыми кленами, под рябиновыми кустами, иные убегали с глаз и падали со смехом в траву, иные бились на кулаках, а те, что приустали, слушали сказки и сказание про страшного Егория.
От сказания становилось всем боязно. Каждый думал про себя, что не загубит же его безвинно Егорий. За какую-нибудь вину да карает князь, ведь у водка и у того есть совесть.
А за кустами в это время, слушая сказателя, уже сидел Егорий.
Когда же умолкал сказатель, стихал страх, и девушки зачинали грустную песню о наливном яблоке, вставал из-за кустов Егорий, гремя железом, шагал по траве к осевшему в страхе народу и, схватив первого, убивал ножом.
Разбегался с криками народ: кто ползком, кто спотыкаясь, затворялся по избам, а Егорий шел к реке, мыл руки я, присев на берегу, вздыхал от жалости к самому себе.
Утолялась злоба пролитою кровью, и, вздыхая, крутил Егорий головой и думал, что некому его пожалеть.
Утром душа ясна у человека. Наутро вспоминал Егорий ночное убийство и роптал, что рабы опять, натолкнув его на такое дело, омрачили и этот новый день, заставили снова мучиться, - никак от мук не уйти, не отомстить мучителям, потому что уже отомщено, надобны новые жертвы; и Егорий распалялся злобой, выдумывал на народ небывалое, чтобы только оправдать себя, не в силах был оправдать и еще пуще заходился.
Все чаще, потом каждую ночь сходил Егорий с горы, и народ, наконец, смутился.
Порешил собраться в круг - рассудить дело.
Собрался народ со всех семи рек на зеленом лугу под радугой. Первым в круг вскочил парень, тряхнул кудрями и крикнул:
- Извести надо Егория, убить!
Старики, уперев бороды, подумали и молвили:
- В убийстве великий грех. Убьешь, так Егорьева же кровь и ляжет на нашу совесть.
Вышел рассудительный мужик и сказал:
- Мудрые речи лестно и послушать, но делу они не помогут, а пойти надо миром и огородить гору глубоким рвом и острым частоколом, запрем Егория, он и помрет сам по себе.
Порешили на том и пошли огораживать гору. Только женщина одна крикнула вдогонку:
- Егория-то пожалеть надо; не от легкого сердца душегубом стал.
Сказала и схоронилась за подруг, но на слова ее никто не обернулся.
Пока мужики городили, Егорий глядел с горы и молчал, потому что ничего ему нельзя было поделать против такого множества народа.
Гора была кремневая, лес наверху - пустой: зверь весь ушел оттуда, а птица осталась такая малая, что и стрелять-то в нее - стрелой не попадешь.
И с тех пор стал Егорий есть корни и мучился голодом, и пуще голода мучила его гордыня и гнев.
В потемки сходил он ко рву, переползал через ров и срывался с частокола. И, лежа, скрипел зубами и думал - не напороться ли лучше самому на нож. Но и этого гордыня не допускала.