- С барышней Волковой?
- Да, с ней. Вот так - сидел близко к ней, и голова у меня кружилась больше, чем от твоего вина. Знаешь, как во сне покажется, что тебя нежно погладят, так и я о ней словно во сне вспоминаю. Сейчас ехал оттуда, и мне казалось, будто совсем все у меня хорошо и благополучно. А когда въехал в Колывань, подумал: стоит только остановить лошадей у твоего крыльца - и все мое благополучие полетит к черту. Теперь понимаешь? Нет? Нельзя мне к тебе заезжать. Хоть бы ты мне отравы какой-нибудь дала.
Сашины руки упали без сил, она опустила голову.
- Жалеешь ты меня, Саша? Да? - спросил князь, привлек ее и поцеловал в лицо, но она не раскрыла глаз, не разомкнула губ, как каменная. Перестань, - прошептал он. - Я с тобой шучу.
Тогда она заговорила отчаянно:
- Знаю, что шутишь, а все-таки верю. Зачем же мучаешь? Ведь на душе у меня живого места не осталось. Знаю - из милости любишь. Баба я, какой мой век, какое уж мне счастье!
За стеной в это время громко закричал петух. Лошадь спросонья ударила в доску. Понемногу в утреннем слабом свете яснее стало видно худое, в тенях, красивое лицо князя. Большие глаза его были печальны и серьезны, на губах - застывшая усмешечка.
Саша долго глядела на него, потом принялась целовать князю руки, плечи и лицо, ложась рядом и согревая его сильным своим, взволнованным телом.
2
На другой стороне села, за плетнем, посреди заросшего бурьяном дворика, в новой избе, на полатях лежал доктор Заботкин.
Снизу была видна только его голова, упертая в два кулака подбородком, на котором росли прямые рыжие волосы. Такие же космы во все стороны, начиная с макушки, падали на лоб и глаза, лицо было неумыто и припухло от сна.
Доктор Григорий Иванович Заботкин, прищуря глаз, сплевывал вниз с полатей, стараясь попасть в сучок на полу.
Напротив, в простенке, под жестяной лампой сидел на лавке попик небольшого роста, тихий и умилительный, с проседью в темной косице. Рукава его подрясника были засалены и в складках, как у гармоники. Запустив в них пальцы, отец Василий морщился и молчал, глядя, как доктор плюется.
- В три года во что себя человек обратил, - сказал, наконец, отец Василий.
- А что, не нравится? - лениво ответил Григорий Иванович. - А у меня с детства такая привычка: когда очень скучно, залезу в тесное место и плююсь. Не нравится - не глядите. У меня даже излюбленное местечко было - под амбаром, где мягкая травка росла. Там наша собака постоянно щенилась. Щенята - теплые, молоком от них пахнет; собака их лижет, - они скулят. Хорошо быть собакой, честное слово.
- Дурак ты, Григорий Иванович, - помолчав некоторое время, сказал отец Василий. - Я лучше уйду.
- Вы, отец Василий, не имеете права уходить, пока не доставите мне душевного облегчения, вам за это правительство деньги платит.
- Сколько тебе лет?
- Двадцать восемь.
- Университет окончил, года молодые, занятие светское, я бы на твоем месте весь день смеялся. А ты, эх! Ну куда ты годен с твоими идеями? Лежишь и плюешься.
- У меня, отец Василий, идеи были замечательные. - Григорий Иванович повернулся на спину, вытянул с полатей руки, хрустнул пальцами и зевнул. Вот к водке я привыкнуть не могу. Это верно.
- Эх! - сказал отец Василий, аккуратненько достал из подрясника жестяной портсигар, чиркнул спичкой, по привычке зажигать на ветру подержал ее между ладонями - шалашиком, закурил и, покатав в пальцах, бросил под лавку. - Ну, вот поверь - была бы в селе другая, кроме тебя, интеллигенция, нипочем бы не стал ходить к тебе.
Подобные разговоры происходили между доктором и отцом Василием постоянно, начиная с весны, когда сгорела колыванская больница. Григорий Иванович передал тогда все дела фельдшеру и сидел в избе, нанятой земством на время, покуда не построят новую больницу.
Три года назад Григорий Иванович был назначен на первое свое место в Колывань. Сгоряча он принялся разъезжать по деревням, лечить и даже помогать деньгами. Таскаясь в распутицу по разбухшей навозной дороге или насквозь продуваемый ледяным ветром в январскую ночь, когда мертвая луна стоит над мертвыми снегами; заглядывая в тесные избы, где кричат шелудивые ребятишки; угорая в черных банях - под герой - от воплей роженицы и едкого дыма; посылая отчаянные письма в земство с требованием лекарств, врачебной помощи и денег; видя, как все, что он ни делает, словно проваливается в бездонную пропасть деревенского разорения, нищеты и неустройства, почувствовал, наконец, Григорий Иванович, что он - один с банкой касторки на участке в шестьдесят верст, где мором мрут ребятишки от скарлатины и взрослые от голодного тифа, что все равно ничему этой банкой касторки не поможешь и не в ней дело. В это время сгорела больница, он шваркнул касторку об землю и полез на полати.
Отец Василий, на глазах которого выматывался таким образом третий доктор, очень жалел Заботкина, забегал к нему каждый почти день, стараясь как- нибудь - папиросочкой или анекдотцем - уж не утешить - какое там утешение, когда от человека осталась одна копоть, - а хоть на часок рассмешить: все-таки посмеется.
Окончив зевать, Григорий Иванович повернулся спять на живот, спустил руку и попросил покурить.
- Сегодня табачок у Курбенева купил, - сказал на это отец Василий и, став под полатями на цыпочки, поднял портсигар, нажав у него потайную пружину.
Григорий Иванович хотя и знал, что портсигар этот 'фармазонный' - с фокусом, сделал вид, что не помнит, и потянул фальшивое дно, где папирос не было...
- Что, получил папиросы 'фабрики Чужаго', - засмеялся отец Василий, очень довольный шуткой. - Ну, кури, кури. А я, знаешь, сегодня у Волкова был.
- Говорят, зверь, страшная скотина твой Волков.
- Совершенная неправда! Мало что болтают. Отличный человек, а живет... Вот бы ты, Григорий Иванович, посмотрел хорошенько на таких людей - не валялся бы тогда на полатях. А дочка его, Екатерина Александровна, поверь мне, замечательная красавица, благословенное творение божие... Был бы я живописцем - Марию бы Магдалину с нее написал, когда она перед женихом усмехается.
- Как это так - усмехается перед женихом? - внезапно перебил Григорий Иванович.
- Разве ты этого не слыхал? Великие живописцы всегда эту усмешку отмечали в своих творениях. Девица, девственница, сосуд любви и жизни, постоянно, как бы видя около себя ангела, указующего перстом на ее чрево, дивно усмехается. Я это тебе не шутя говорю. Ты не смейся. - Отец Василий поднял брови и курил, пуская дым из носа; потом сказал: - Да, так вот как, - вздохнул, помолчал и ушел.
Но Григорий Иванович совсем не смеялся. Втянув на полати голову, лежал он тихо - закрыл глаза, стиснул челюсти, потому что недаром было ему всего двадцать восемь лет и могли еще его, как гром, поражать нечаянные слова о девичьих усмешках,
3
Сияет в темно-синем небе лунный свет, и кажется - конца не будет ему, - забирается сквозь щели, сквозь закрытые веки, в спальни, в клети, в норы зверей, на дно пруда, откуда выплывают очарованные рыбы и касаются круглым ртом поверхности вод.
Той же ночью луна стояла над утоптанным копытами берегом пруда, - он вышел светлым крылом из густой чащи волковского сада.
У воды, в траве, на полушубке лежал широкоплечий бородатый конюх, опираясь на локоть. Конюшонок неподалеку дремал в седле, сивый конек его спросонок мотал головой и брякал удилами. По низкому лугу, среди высоких репейников и полыни, паслись лошади. Жеребята лежали, касаясь мордой вытянутой ноги.
Вдоль берега, от высоких ветел плотины, медленно шел старичок в кафтане. Дойдя до конюха, он остановился и долго не то смотрел, не то слушал...
- Да, ночь теплая, - сказал старичок. Конюх спросил лениво:
- Что ты все бродишь, Кондратий Иванович, - беспокоишься?..
- Брожу, не спится.
- Все думаешь?
- Думается, да... Ведь я по этим местам, как в колесе, всю жизнь прокрутился - по дому да вокруг. Землю-то до камня протер... Они и тянут старые следы. Помирать, что ли, время?
- На покой тебе нужно, Кондратий Иванович, на пенсию.
- А тут еще барин давеча опять расшумелся, - вполголоса говорил Кондратий. - Князь-то опять в сумерки приезжал. Коляску оставил за прудом и, вор- вором, на лодке подъехал к беседке и с барышней - разговор... Такой влипчивый, прямо сказать - опасный.
- На то он и князь, Кондратам Иванович, это мы с тобой нанялись продались да помалкиваем, а он что хочет, то и творит. Сказывали, он гостей провожать - из пушки стреляет.
- Не то плохо, а зачем ездит и не сватается. На барышне нашей лица нет...
Кондратий Иванович замолчал. Конюх, привстав на полушубке, вгляделся и крикнул:
- Мишка, не спи, кони ушли!
Конюшонок очнулся в седле, дернул головой и зачмокал, замахал кнутом; сивая лошадь шагнула и стала, опустив шею. И опять задремала и она и конюшонок: такая теплая и тихая была ночь.
Постояв, помолчав, проговорив многозначительно: 'Да-с, так-то вот оно все', Кондратий побрел обратно к саду.
Старая ветла, разбитая грозой, плетень, канава с лазом через нее, дорожки, очертания деревьев - все это было знакомо, и все, словно ключиками, отмыкало старые воспоминания о тяжелом и о легком, хотя если припомнить хорошенько, то легкого в жизни было, пожалуй, и не много.
Кондратий служил камердинером при Вадиме Андреевиче и при Андрее Вадимыче и помнил самого Вадима Вадимыча Волкова, о котором Кондратий даже во сне вспоминать боялся, - такой был он усатый и ужасный, не знал удержу буйствам и для унижения мелкопоместных дворян держал особенного - дерзкого шута Решето и дурку. От них-то и произошел Кондратий, получив с рождения страх ко всем Волковым и преданность.
Вадим Андреевич, отец теперешнего Александра Вадимыча, был большой любитель почитывать и пописывать, издал даже брошюру для крестьян под названием 'Добродетельный труженик', но был решительно против отмены крепостного права и однажды, приказав привести в комнаты кривого Федьку-