человек чистой науки и делегат земельных банков, восклицает: 'Солдат в окопах должен думать о войне, а не о дележе земли'. Немудрено: конфискация частновладельческих земель означала бы [166] конфискацию банковских капиталов: на 1 января 1915 года задолженность частного землевладения составляла свыше 3 1/2 миллиарда рублей!
Справа выступали от высоких штабов, от промышленных объединений, от торговых палат и банков, от общества коннозаводчиков и других организаций, объединяющих сотни именитых лиц. Слева выступали от советов, армейских комитетов, профессиональных союзов, демократических муниципалитетов, кооперативов, за которыми виднелись на дальнем фоне безымянные миллионы и десятки миллионов. В нормальное время перевес был бы неизменно на стороне короткого плеча рычага. 'Нельзя отрицать, - поучал Церетели, - особенно в такой момент, удельного веса и значения тех, кто силен своим имущественным весом'. Но в том-то и дело, что этот вес становился все более... невесомым. Как тяжесть не есть внутреннее свойство отдельных предметов, но взаимоотношение между ними, так социальный вес не есть врожденное свойство лица, а лишь то классовое качество, какое вынуждены признавать за ним другие классы. Революция, однако, вплотную подходила к тому рубежу, где начинается непризнание самых основных 'качеств' господствующих классов. Оттого так неудобно стало положение именитого меньшинства на коротком плече рычага. Соглашатели изо всех сил стремились удержать равновесие. Но и они уже были не властны: слишком неудержимо нажимали массы на длинное плечо рычага. Как осторожно крупные аграрии, банкиры, промышленники защищали свои интересы. Да и защищали ли они их вообще? Почти нет. Они отстаивали права идеализма, интересы культуры, прерогативы будущего Учредительного собрания. Вождь тяжелой промышленности фон Дитмар закончил даже гимном в честь 'свободы, равенства и братства'. Куда девались металлические баритоны прибыли, хриплые басы земельной ренты? Со сцены лились только сладчайшие тенора бескорыстия. Но минуту внимания: сколько желчи и уксуса над патокой! Как неожиданно лирические рулады срываются на злобный фальцет. Представитель Всероссийской сельскохозяйственной палаты Капацинский, всей душой стоящий за грядущую аграрную реформу, не забывает поблагодарить 'нашего чистого Церетели' за циркуляр в защиту права против анархии. Но земельные комитеты? Ведь они непосредственно передают власть мужику! Ему, 'темному, полуграмотному, обезумевшему от счастья, что нако[167] нец-то ему... дается земля, этому человеку поручается правотворчество в стране'! Если в борьбе с темным мужиком помещики и отстаивают собственность, то не ради себя, нет, а лишь затем, чтобы впоследствии принести ее на алтарь свободы.
Социальная символика как будто исчерпана. Но тут Керенского осеняет счастливое вдохновение. Он предлагает дать высказаться еще одной группе - 'группе от русской истории, а именно: Брешко- Брешковской, Кропоткину и Плеханову'. Русское народничество, русский анархизм и русская социал- демократия выступают в лице старшего поколения; анархизм и марксизм - в лице своих виднейших основоположников.
Кропоткин просит присоединить его голос 'к тем голосам, которые звали весь русский народ раз навсегда порвать с циммервальдизмом'. Апостол безвластия сразу примыкает к правому крылу совещания. Поражение грозит не только утратой больших территорий и контрибуцией: 'Знайте, товарищи, есть что-то худшее, чем все это, - это психология побежденной страны'. Старый интернационалист предпочитает психологию побежденной страны... по ту сторону границы. Вспоминая, как побежденная Франция унижалась перед русскими царями, - он не предвидел, как победоносная Франция будет унижаться перед американскими банкирами, - Кропоткин восклицает: 'Неужели и нам пережить это? Ни за что!' Ему отвечают аплодисменты всего зала. Зато какие радужные перспективы открывает война: 'все начинают понимать, что нужно строительство новой жизни, на новых, социалистических началах... Ллойд-Джордж произносит речи, проникнутые социалистическим духом... В Англии, во Франции и в Италии складывается новое понимание жизни, проникнутое социализмом, к сожалению, государственным'. Если Ллойд-Джордж и Пуанкаре еще не отказались, 'к сожалению', от государственного начала, то Кропоткин довольно откровенно приблизился к нему. 'Я думаю, - говорит он, - мы не предвосхитим ничего из прав Учредительного собрания, - я вполне признаю, что ему должно принадлежать суверенное решение в таком вопросе, - если мы, Собор русской земли, громко выразим наше желание, чтобы Россия была провозглашена республикой'. Кропоткин настаивает на федеративной республике: '...нам нужна федерация, какую мы видим в Соединенных Штатах'. Вот во что вылилась бакунинская [168] 'федерация свободных общин'! 'Пообещаемте же наконец друг другу, - заклинает под конец Кропоткин, - что мы не будем более делиться на левую часть этого театра и на правую... Ведь у нас одна родина, и за нее мы должны стоять и лечь, если нужно, все мы, и правые и левые'. Помещики, промышленники, генералы, георгиевские кавалеры - все, не признающие Циммервальда, устроили апостолу анархизма заслуженную овацию.
Принципы либерализма живут в действительности не иначе как в сочетании с полицейщиной. Анархизм есть попытка очистить либерализм от полицейщины. Но как кислород в чистом виде невыносим для дыхания, так и очищенные от полицейщины принципы либерализма означают смерть общества. В качестве карикатурной тени либерализма анархизм в общем разделял его судьбу. Убив либерализм, развитие классовых противоречий убило и анархизм. Как всякая секта, основывающая свое учение не на действительном развитии человеческого общества, а на доведении до абсурда одной из его черт, анархизм взрывается, как мыльный пузырь, в тот момент, когда социальные противоречия доходят до войны или революции. Представленный Кропоткиным анархизм оказался, пожалуй, самым призрачным из всех призраков Государственного совещания.
В Испании, классической стране бакунизма, анархо-синдикалисты и так называемые 'специфические', или чистые, анархисты, отказываясь от политики, повторяют на деле политику русских меньшевиков. Напыщенные отрицатели государства почтительно склоняются пред ним, как только оно обновляет слегка свою кожу. Предостерегая пролетариат против искушений власти, они самоотверженно поддерживают власть 'левой' буржуазии. Проклиная гангрену парламентаризма, они из-под полы вручают своим сторонникам избирательный бюллетень вульгарных республиканцев. Как бы ни разрешилась испанская революция, с анархизмом она, во всяком случае, покончит навсегда.
Устами Плеханова, встреченного бурными приветствиями всего зала - левые чествовали старого учителя, правые - нового союзника, - говорил ранний русский марксизм, перспектива которого в течение десятков лет упиралась в политическую свободу. Где для большевиков революция только начиналась, там для Плеханова она являлась законченной. Советуя промышленникам 'искать сближения с рабочим классом', Плеханов внушал [169] демократам: 'Вам, безусловно, необходимо столковаться с представителями торгово-промышленного класса'. В виде устрашающего примера Плеханов привлек 'печальной памяти Ленина', который пал до такой степени, что призывал пролетариат 'немедленно захватить политическую власть в свои руки'. Именно для предупреждения против борьбы за власть и нужен был совещанию Плеханов, сложивший последние доспехи революционера у порога революции.
Вечером того дня, когда выступали делегаты 'от русской истории', Керенский дал слово представителю сельскохозяйственной палаты и союза коннозаводчиков, тоже Кропоткину, другому члену древней княжеской семьи, имевшей, если верить родословным спискам, больше прав на русский престол, чем Романовы. 'Я не социалист, - говорил аристократ-феодал, - но уважаю истинный социализм. Но когда я вижу захваты, грабежи, насилия, то я должен сказать, что... правительство должно заставить присосавшихся к социализму людей уйти от дела строительства страны'. Этот второй Кропоткин, явно пустивший стрелу в Чернова, не возражал против таких социалистов, как Ллойд Джордж или Пуанкаре. Вместе со своим фамильным антиподом, анархистом, Кропоткин-монархист осуждал Циммервальд, классовую борьбу, земельные захваты - увы, он привык называть это 'анархией' - и тоже требовал единения и победы. Протоколы не устанавливают, к сожалению, аплодировали ли Кропоткины друг другу.
В совещании, разъеденном ненавистью, так много говорили о единении, что оно не могло не воплотиться хоть на миг в неизбежном символическом рукопожатии. Об этом событии вдохновенными словами рассказала газета меньшевиков: 'Во время выступления Бубликова происходит инцидент, который производит глубокое впечатление на всех участников совещания... 'Если вчера, - заявлял Бубликов, - благородный вождь революции Церетели протянул руку промышленному миру, то пусть он знает, что рука эта не останется висеть в воздухе'... Когда Бубликов кончает, к нему подходит Церетели и пожимает ему руку. (Бурные овации.)'
Сколько оваций! Слишком много оваций. За неделю до описанной сцены тот же Бубликов, крупный железнодорожный деятель, вопил на съезде промышленников по адресу советских вождей: 'Прочь