нечестные, невежественные, все те, которые... толкали к гибели!' - и слова его [170] еще не отзвучали в атмосфере Москвы. Старый марксист Рязанов, присутствовавший на совещании в составе профессиональной делегации, весьма кстати напомнил о поцелуе лионского епископа Ламуретта: '...о том поцелуе, которым обменялись две части Национального собрания, не рабочие и буржуазия, а две части буржуазии, - и вы знаете, что никогда так свирепо не разгоралась борьба, как после этого поцелуя'. С необычной откровенностью и Милюков признает, что единение со стороны промышленников было 'неискреннее, практически необходимое для класса, которому приходится слишком мною терять. Именно таким примирением с задними мыслями было знаменитое рукопожатие Бубликова'.
Верило ли большинство участников в силу рукопожатий и политических поцелуев? Верили ли они себе? Их чувства были противоречивы, как и их планы. Правда, в отдельных речах, особенно окраинных, еще слышался трепет первых восторгов, надежд, иллюзий. Но в собрании, где левая половина была разочарована и деморализована, а правая озлоблена, отголоски мартовских дней звучали, как переписка обрученных, оглашаемая на их бракоразводном процессе. Отходящие в царство призраков политики призрачными средствами спасали призрачный режим. Смертный холодок безнадежности веял над собранием 'живых сил', над смотром обреченных.
Под самый конец совещания произошел инцидент, обнаруживший глубокий раскол и в той группе, которая считалась образцом единства и государственности, - в казачестве. Нагаев, молодой казачий офицер, примыкавший к советской делегации, заявил, что трудовое казачество не идет за Калединым: фронтовики не доверяют казачьим верхам. Это было верно и ударило по самому больному месту. Газетный отчет рисует дальше самую бурную из всех сцен совещания. Левая восторженно аплодирует Нагаеву. Раздаются возгласы: 'Слава революционному казачеству!' Негодующие протесты справа: 'Вы ответите за это!' Голос из ложи офицеров: 'Германские марки'. Несмотря на свою неизбежность в качестве последнего патриотического аргумента, эти слова производят впечатление разорвавшейся бомбы. В зале поднимается адский шум. Советские делегаты вскакивают с мест, угрожают кулаками офицерской ложе. Крики: 'Провокаторы!..' Безумолчно дребезжит председательский звонок. 'Кажется, еще момент - и начнется свалка'. [171]
После всего, что произошло, Керенский в заключительной речи заверял: 'Я верю и даже знаю.. достигнуто большое понимание друг друга, достигнуто большое уважение друг к другу...' Ни разу еще двойственность февральского режима не поднималась до такой отвратительной и бесцельной фальши. Не выдерживая сам этого тона, оратор в последних фразах неожиданно срывается на вопль отчаяния и угрозы. 'Прерывающимся голосом, который от истерического крика падал до трагического шепота, Керенский грозил, - по описанию Милюкова, - воображаемому противнику, пытливо отыскивая его в зале воспаленным взглядом...' На самом деле Милюков знал лучше, чем кто бы то ни был, что противник вовсе не был воображаемым. 'Сегодня, граждане земли русской, я не буду больше мечтать... Пусть сердце станет каменным... - неистовствовал Керенский, - пусть засохнут все те цветы и грезы о человеке (женский возглас сверху: 'Не нужно!'), которые сегодня, с этой кафедры... топтали. Так сам затопчу. Не будет этого. (Женский голос сверху: 'Не можете вы этого сделать, ваше сердце вам этого не позволит'.) Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей, я буду думать только о государстве.
В зале стояла оторопь, охватившая на этот раз обе его половины. Социальная символика Государственного совещания завершалась невыносимым монологом из мелодрамы. Женский голос, поднявшийся в защиту цветов сердца, прозвучал как крик о спасении, как SOS мирной, солнечной, бескровной февральской революции. Над Государственным совещанием опустился наконец театральный занавес.
[172]
ЗАГОВОР КЕРЕНСКОГО
Московское совещание ухудшило положение правительства, обнаружив, по правильному определению Милюкова, что 'страна делится на два лагеря, между которыми не может быть примирения и соглашения по существу'. Совещание подняло самочувствие буржуазии и обострило ее нетерпение. С другой стороны, оно дало новый толчок движению масс. Московская стачка открывает период ускоренной перегруппировки рабочих и солдат влево. Большевики растут отныне непреодолимо. Среди масс держатся лишь левые эсеры и отчасти левые меньшевики. Петроградская организация меньшевиков ознаменовала свой политический сдвиг исключением Церетели из списка кандидатов в городскую думу. 16 августа петроградская конференция эсеров потребовала, 22 голосами против одного, разгона союза офицеров при ставке и других решительных мер против контрреволюции. 18 августа Петроградский Совет, вопреки возражениям своего председателя Чхеидзе, поставил в порядок дня вопрос об отмене смертной казни. Перед голосованием резолюции Церетели вызывающе спрашивает: 'Если вслед за вашим постановлением не последует отмены смертной казни, что же, вы вызовете на улицу толпу, чтобы требовать свержения правительства?..' - 'Да, - кричат ему в ответ большевики, - да, мы вызовем толпу и будем добиваться свержения правительства'. - 'Вы теперь высоко подняли головы', - говорит Церетели. Большевики поднимали голову вместе с массами. Соглашатели опускали голову, когда массы поднимали ее. Требование отмены смертной казни принимается всеми голосами, около 900, против 4 Эти четверо: Церетели, Чхеидзе, Дан, Либер! Через четыре дня после этого, на объединительном съезде меньшевиков и близких к ним групп, где по основным вопросам проходили резолюции [173] Церетели при оппозиции Мартова, без прений принято было требование о немедленной отмене смертной казни; Церетели молчал, уже не в силах противостоять напору.
В сгущавшуюся политическую атмосферу врезались события на фронте. 19 августа немцы прорвали линию русских войск у Икскюля, 21-го заняли Ригу. Исполнение предсказания Корнилова явилось, как это было условлено заранее, сигналом к политическому наступлению буржуазии. Печать удесятерила кампанию против 'неработающих рабочих' и 'невоюющих солдат'. Революция оказывалась за все в ответе: она сдала Ригу, она готовится сдать Петроград. Травля армии, столь же бешеная, как и полтора-два месяца тому назад, не имела на этот раз и тени оправдания. В июне солдаты действительно отказывались наступать: они не хотели ворошить фронт, выбивать немцев из пассивности, возобновлять бои. Но под Ригой инициатива наступления принадлежала врагу, и солдаты настраивались по-иному. Как раз более распропагандированные части 12-й армии оказывались менее податливы чувствам паники.
Командующий армией генерал Парский хвалился, и не совсем без основания, что отступление совершается 'образцово' и не может быть даже сравниваемо с отступлениями из Галиции и Восточной Пруссии. Комиссар Войтинский доносил: 'Порученные им задачи наши войска в районе прорыва выполняют беспрекословно и честно, но они не в состоянии долго выдержать натиск врага и медленно, шаг за шагом отступают, неся огромные потери. Считаю необходимым отметить высокую доблесть латышских стрелков, остатки которых, несмотря на полное изнеможение, были снова двинуты в бой...' Еще более приподнято звучало донесение председателя комитета армии меньшевика Кучина: 'Настроение солдат удивительное. По свидетельству членов комитета и офицеров, стойкость такая, какой не было никогда раньше'. Другой представитель той же армии докладывал через несколько дней на заседании Бюро Исполнительного комитета: 'В глубине прорыва находилась только латышская бригада, состоящая почти сплошь из большевиков... Получив приказ идти вперед (бригада) с красными знаменами и оркестрами музыки пошла и сражалась чрезвычайно мужественно'. В том же духе, хотя более сдержанно, писал позже Станкевич: 'Мне, даже в штабе армии, где были лица, заведомо ищущие возможности свалить вину на солдат, не могли сообщить [174] ни одного конкретного факта неисполнения не только боевого, но вообще какого бы то ни было приказа' Десантные команды моряков в моондзундской операции также обнаружили, как явствует из официальных документов, значительную стойкость.
Для настроения войск, особенно латышских стрелков и балтийских моряков, далеко не безразличен был тот факт, что дело шло на этот раз непосредственно об обороне двух центров революции: Риги и Петрограда. Наиболее передовые части уже успели проникнуться той большевистской идеей, что 'воткнуть штык в землю' не значит решить вопрос о войне; что борьба за мир неотделима от борьбы за власть, то есть от новой революции.
Если даже отдельные комиссары, напуганные натиском генералов, и преувеличивали стойкость армии, то остается все же тот факт, что солдаты и матросы выполняли приказы и умирали. Большего они сделать не могли. Но обороны, по существу дела, все-таки не было. Как это ни невероятно, 12-я армия была полностью застигнута врасплох. Всего не хватало: людей, орудий, боевых припасов, противогазов. Служба связи оказалась поставлена из рук вон плохо. Атаки задерживались потому, что к русским винтовкам присылались патроны японского образца. Между тем дело шло не о случайном участке фронта. Значение потери Риги не было секретом для высшего командования. Как же объяснить исключительно жалкое