– Ох, как мне хочется их прочитать, нет, я обязательно должна их прочесть! – воскликнула она.
– Я вам принесу, – пообещал он.
– Когда же?
– Как только напечатают.
– Стиль для меня ничего не значит, были бы они только написаны честно, – горячо сказала она. – Это честная литература?
– Надеюсь, да, – неуверенно проговорил он.
Все это время она так сжимала Джону руку, словно состязалась с ним в силе, и с каждым восклицанием стискивала еще крепче. В Флоре не было ни умиротворяющей мягкости, ни женственной слабости, которые влекли его к девушкам. Просто невозможно представить ее себе безвольно-недвижной, молчаливо-податливой – а именно такой, мнилось ему, должна быть женщина в объятиях мужчины.
– А скажите мне вот что: как человеку найти себе место среди других? – спросила она в тот самый миг, когда перед глазами его возникла эта соблазнительная картина.
– Дело непростое, – сказал Джон.
– Очень, очень непростое! И мне оно явно не под силу.
– Почему же? – спросил Джон.
– Я ни перед чем не спасую, а перед этим – да. Потому что у меня все не как у людей: когда другие спокойны, я волнуюсь и бегаю, а когда другие волнуются, бегают, я совершенно спокойна, и так будет до конца дней, мне не выбраться из этой жуткой путаницы и неразберихи.
– Зря вы себя так настраиваете, – возразил он, без особой, впрочем, уверенности, и вновь подивился тому, до чего одинаково они мыслят.
Она вскинула на Джона глаза:
– А ведь и вам уготована та же участь. Счастья нам обоим не видать, зато в жизни нас ждет столько захватывающе-интересного! А если при этом удастся сохранить чистоту и цельность характера, можно будет считать, что жизнь наша не пропала даром.
Джон не совсем улавливал смысл ее слов, а уж меньше всего – что она понимает под «цельностью характера». Примерно то же, что имела в виду, говоря о «честной» литературе?
– Да, примерно, – подтвердила Флора. – Но только в жизни цельность и честность сохранить куда труднее: ведь в литературе действительность выдуманная, идеальная, а жизнь так далека от идеала…
Они постояли под окнами зала, глядя на кружащиеся пары: все уже явно выбились из сил. Еще когда Джон и Флора уходили, лица у танцующих были разгоряченные, потные, а теперь вид у всех был просто плачевный; джазисты тоже, видимо, выдохлись и играли словно по инерции, по старой привычке, которой просто не в силах преодолеть. Подвешенные под потолком бумажные ленты частью открепились, одни упали на пол, другие безжизненно свисали с потолка, а в дальнем углу кучка людей, главным образом преподавательниц, толклась вокруг упавшей в обморок девушки.
– Вот глупость! – сказала Флора. – До чего у них дурацкий вид!
– У кого?
– Да у этих, которые танцуют. И вообще у всех!
– А что же, по-вашему, не глупость? – поинтересовался Джон.
– Немножко подумать можно?
– Сколько вам надо на это времени?
– Да я, пожалуй, могу и с ходу ответить. Самое Важное – вот что не глупость.
– А что, по-вашему, Самое Важное? – спросил Джон.
– Пока не знаю. А вы как думаете, для чего я живу? Только для того, чтобы понять: что же на свете Самое Важное.
В ту весну Джон больше с нею не виделся. Вскоре после бала началась сессия, да и вообще он не был уверен, что с ней стоит встречаться. Она некрасива, а ее экспансивность, так его очаровавшая поначалу, когда они разговаривали в дубовой роще, теперь казалась ему несколько – ну, нелепой, что ли.
Осенью, как только возобновились занятия, он встретил Флору у себя в университете. Оказывается, она перевелась туда из баптистского колледжа, и ее зачислили на второй курс. Джон едва узнал девушку. Ведь в роще, где они гуляли тогда, во время весеннего бала, было темновато, и он толком не разглядел ее… Она оказалась и грубоватей и привлекательней, чем помнилась ему. Лицо – очень широкое вверху, резко сужается книзу, напоминая перевернутую пирамиду. Глаза с приспущенными в углах веками – огромные, светло-карие и, что уж совсем неожиданно, испещренные точечками, то ли зелеными, то ли голубыми. Нос длинный и острый, кончик его обсыпан веснушками. Разговаривая, она улыбалась и часто-часто моргала. А говорила так быстро и пронзительно громко, что поначалу он даже смутился. Но потом, заметив поодаль стайку девушек, которые смотрели на нее и хихикали, подумал: «Вот дуры!» – и рассердился на себя за это свое смущение.
Был полдень, и она шла обедать к себе в пансион. Ни в одну из студенческих корпораций она вступать не захотела, о чем поведала Джону с гордостью, даже с вызовом, и ему это пришлось по душе.
– Я сразу поняла, мне нигде не прижиться. Предпочитаю сохранять независимость, а вы? Беда в том,