Она хохотнула и, медленно повернув голову, со вздохом проговорила:
– Радио у нас целый день орет – мужу все подавай военные сводки. Они у меня уже в печенках сидят. Но ничего не поделаешь – больной, надо к нему приноравливаться. Вот так-то.
Но Лючио не слушал ее. Он снова выглянул в окно – где там кошка? Она по-прежнему была во дворе, стояла меж крупных кочанов и терпеливо ждала решения своей участи. Сколько тоски и упования было в ее взгляде. Но и достоинства тоже.
Он проскочил мимо женщины, бросился вниз по лестнице.
– Ты куда? – крикнула она ему вслед.
– За кошкой! Сейчас вернусь.
…С помощью человека по фамилии Вудсон Лючио устроился на завод. Работа была для него обычная: руки делают ее сами, думать особенно не приходится. Ползет, лязгая, лента конвейера, ты что-то прикручиваешь, и она ползет дальше. Но, проходя мимо твоего места, конвейер всякий раз уносит частицу тебя самого. Постепенно из рук твоих уходит сила. Сперва тело как-то пополняет ее. Но потом ты слабеешь весь. К концу дня ты уже выжат, как лимон. Что же ушло из тебя? Куда ушло?
А когда поднимаешься утром – Господи, боже ты мой: солнце снова там же, где было вчера в этот час – оно встает из середины кладбища за твоей улицей, и можно подумать, будто всю ночь его сторожили бесплотные мертвецы: затянутое дымами, постоянно висящими над городом, оно кажется румяной лепешкой, такое красное, круглое, а ведь оно вполне могло быть квадратным или же вытянутым, как червяк, и вообще все на свете могло бы иметь совсем другой вид и нисколько от этого не измениться…
Похоже, что мастер невзлюбил его, а может быть, в чем-то заподозрил. То и дело останавливался он у Лючио за спиной и смотрел, как тот работает, – стоял подолгу, непонятно зачем, и, прежде чем отойти, всякий раз что-то сердито бурчал себе под нос, и бурчанье его было для маленького человека предвестием всех мыслимых бед.
Лючио все время думал: долго мне на этой работе не удержаться.
Он написал брату. Брат этот (его звали Сильва) отбывал десятилетний срок в одной из техасских тюрем. Они с Лючио были близнецы, но по характеру – люди совсем разные. И все же братья были привязаны друг к другу. Сильва был строптив, любил виски и музыку, жизнь вел ночную, как кошка, ходил этаким франтом, и от него всегда веяло деликатными женскими запахами. Одежда его, валявшаяся по всей комнате, которую они с Лючио тогда, на Юге, снимали вдвоем, вечно была перепачкана пудрой. Из карманов падали всякие побрякушки – свидетельства близости с какой-нибудь Мэйбл, Рут или Глэдис. Едва встав с постели, он заводил виктролу, а радио выключал, лишь когда заваливался спать. Впрочем, видел его Лючио не слишком часто – что бодрствующего, что спящего. Свою жизнь они с Сильвой обсуждали довольно редко, но однажды Лючио обнаружил в кармане его пальто револьвер. Уходя на работу, он оставил револьвер на кровати, где они спали поочередно, и подложил под него написанную карандашом записку: «Вот твоя погибель». Вернувшись, он револьвера не обнаружил. Вместо него на кровати лежали брезентовые рукавицы, которые Лючио надевал в литейном цеху. К одной из них был приколот клочок бумаги, и на нем неровным почерком Сильвы выведено: «А вот –
Мысль, что ему не удержаться на работе, стала форменным наваждением, он не мог от нее отделаться. Хоть как-то забыться ему удавалось только но вечерам, с кошкой. Одним своим присутствием Нитчево разгоняла целый сонм опасных случайностей, подстерегавших его. Видно было, что кошку случайности не волнуют. Все идет естественным, заранее предопределенным порядком, и тревожиться вовсе не о чем, считала она. Движения ее были медлительны, безмятежны, была в них законченная совершенная грация. Ее немигающие янтарные глаза взирали на все с полнейшей невозмутимостью. Даже завидев еду, она не проявляла торопливости. Каждый вечер Лючио приносил ей пинту молока – на ужин и на завтрак, и Нитчево спокойно ждала, пока он нальет молоко в треснутое блюдечко, позаимствованное у хозяйки, и поставит его у кровати. После этого Лючио ложился и выжидательно смотрел на кошку, а она медленно подбиралась к голубому блюдечку. Прежде чем приняться за молоко, она устремляла на Лючио один-единственный долгий взгляд немигающих желтых глаз, а затем, грациозно опустив подбородок к краю блюдца, высовывала атласно-розовый язычок, и комнату наполняли нежные музыкальные звуки ее деликатного лаканья. Он все смотрел и смотрел на нее, и ему становилось легче. Тугие узлы беспокойства распускались. Тревога, сжатым газом распиравшая его изнутри, исчезала, сердце билось спокойней. Он смотрел на кошку и делался сонный-сонный, впадал в забытье: кошка все росла и росла, а комната уменьшалась, уходила все дальше. И тогда ему начинало казаться, что они с кошкой – одинакового размера. Что он тоже кошка и лежит рядом с ней на полу, и оба они лакают молоко в безопасном уютном тепле запертой комнаты, и нет на свете ни заводов, ни мастеров, ни квартирных хозяек – крупных светловолосых, с переспелой дразнящей грудью.
Нитчево лакала долго. Порою он засыпал, не дождавшись, пока она кончит. Но потом просыпался и, ощутив у груди теплый комок, сонно протягивал руку, чтобы погладить кошку, а когда она начинала мурлыкать, чувствовал, как слабо-слабо подрагивает ее спина. Кошка заметно нагуливала жир. Бока ее раздались. Разумеется, они не обменивались признаниями в любви, но оба понимали, что связаны на всю жизнь. Полусонный, он разговаривал с кошкой шепотом – но при этом он никогда не фантазировал, как в письмах к брату, а только старался отогнать самые томительные свои страхи: нет, он не останется без работы, он всегда сможет давать ей блюдечко молока утром и вечером, и всегда она будет спать у него на кровати; нет, ничего плохого с ними случиться не может, и бояться ей вовсе нечего. И даже солнцу, что ежедневно встает, свеженачищенное, из самой середины кладбища, не нарушить очарования, которое каждый из них вносит в жизнь другого.
Как-то вечером Лючио уснул, не выключив света. Хозяйке в ту ночь не спалось, и, увидев под его дверью светлую полосу, она постучала; ответа не последовало, и она распахнула дверь. Странный