губернатору приказал срочно сыскать беглеца и «за особливым конвоем» вернуть в Казань. Рейнсдорп должен был выяснить, «не шатается ли объявленный беглый казак Пугачев и с ним солдат, бывший при нем на часах, в селениях Вашей губернии, а особливо Яицкого войска в жилищах». В Петербурге явно обеспокоились в связи с бегством Пугачева, как человека «пронырливого и в роде своем прехитрого и замысловатого». Но и эти указания шли долго, и Рейнсдорп только 18 сентября ответил в Военную коллегию, что беглецы-де до сего дня не сысканы. Со времени их бегства из Казани прошло уже более трех с половиной месяцев…
…Пугачев и его спутники между тем добрались до деревни Чирши. Пробыли здесь сутки. Купец, купив еще одну лошадь, взял с собой семью, и все отправились в лес, стоявший неподалеку. Здесь переждали день. Ночью Дружинин пытался пройти в свой дом в Алат, но у него уже стоял караул — беглецов искали. Ночью, стараясь не шуметь, проехали тайком Алат и переправились через Вятку. Добравшись через Керженки до Котловки, перебрались через Каму. У села Сарсасы Пугачев расстался со своими спутниками. Недель пять жил он у крестьянина-раскольника Алексея Кандалинцева. Познакомились они в Казани, Алексей как-то конвоировал арестантов, шедших на поселение.
Вместе они, как договорились, поехали в Яицкий городок. Верстах в четырех встретилась им казачка. К ней и обратился Пугачев:
— Что, молодушка, можно ли пробраться в Яицкий городок?
— Коли есть у вас паспорты, — ответила она, — так, пожалуй, поезжайте. А коли нет, так тут есть солдаты, они вас поймают.
Пришлось повернуть обратно. Направились к Таловому умету, месту для Пугачева известному и надежному. По пути Кандалинцев увидел знакомых из Мечетной слободы, куда с ними и уехал.
— Оставайся ты здесь, — сказал он Пугачеву на прощанье, — а я поеду в Мечетную.
— Хорошо. Мне в Мечетную ехать никак нельзя, меня там схватят. Да и остаться на степи одному и пешему нельзя, ведь тоже поймают; так продай ты, бога ради, мне своих лошадей.
Алексей согласился. Получив 20 рублей, он оставил лошадей товарищу, а сам уехал. Пугачев же к утру 15 августа добрался до умета. Как расскажет он сам на допросе в Москве, «платье на нем было крестьянское, кафтан сермяжный, кушак верблюжей, шляпа распущенная, рубашка крестьянская, холстинная, у которой ворот вышит был шелком, наподобие как у верховых мужиков, на ногах коты и чулки шерстяные белые».
— А, Пугачев! — Еремина Курица встретил его как хорошего знакомого. — Где это ты был и откуда тебя бог принес?
— Из Казани, я там содержался, да бог помог мне бежать!
— Ну, слава богу!
— А что, брат, не искали ли меня здесь?
— Нет, не искали.
— Что слышно на Яике? Не знаешь ли, что там делается?
— Ныне, кажется, все тихо и смирно. Там теперь комендантом полковник Симонов.
— А казак Пьянов жив ли?
— Пьянов бегает, потому что на Яике проведали, что он подговаривал казаков бежать на Кубань.
Несколько дней Пугачев живет на умете, охотится на сайгаков. Надеется поговорить с кем-нибудь из Яицкого городка. Как-то он вошел в избу с убитым сайгаком и увидел новых людей — к Ереминой Курице по рекомендации крестьянина Мечетной слободы Василия Носова пришли три беглых русских крестьянина. Это были Афанасий Чучков, Антон Алексеев, Евдоким Федотов. Уметчик их приютил и паспортов не спрашивал.
— Я тебе, Степан Максимыч, — сказал Пугачев, — притащил сайгака, так освежуй-ка его.
— Хорошо, надежа, — Оболяев указал на крестьян, — теперь и кстати: вот прибыли к нам гости.
— А что это за люди?
— Нам нельзя таиться. — Чичков и остальные двое поклонились в ноги Емельяну. — Вы видите, бритые у нас лбы, мы беглые поселенцы, не оставьте нас!
— Хорошо, ребята, не кланяйтесь и не бойтесь! Я вас не оставлю, живите здесь, а потом мы сыщем вам и место.
Чувствуется и по этим словам, и по всем другим, ранее сказанным, по поступкам Пугачева, что в нем уже непрерывно работает мысль, работает в одном направлении; ум его, все существо устремлено к заветной цели — вырваться из тенет, сетей, которые опутывают его непрерывно, разорвать оковы, совершить дело, к которому тянется его мятежная, беспокойная душа, собрать вокруг себя тех, кто это дело поддержит, пойдет за ним. Сначала это были не очень ясные, отчетливые мысли, стремление, потом намеки, наконец — открытый разговор с Пьяновым. Арест в Малыковке, уже четвертый в его жизни, и заключение в Казани не остановили эту работу мысли. Оказавшись на свободе, он снова рвется на Яик, и здесь в разговоре с только что увиденными людьми, беглыми и неприкаянными, Емельян снова обнаруживает в себе это скрытое, тайное стремление к тому, чтобы начать задуманное дело. «Я вас не оставлю», — говорит им этот человек, тоже, как и они, беглый, каторжный, преследуемый властями, говорит чуть ли не «царским», «императорским» тоном! Какая разница между Емельяном, произносившим эти ободряющие слова, и перепуганными беглецами из Центральной России! А ведь когда он вошел в избу, вид у него был весьма скромный: в одной холстинной рубашке, к тому же грязный и испачканный в крови (нес сайгака по степи), на ногах — прохудившиеся коты, на голове — сермяжный колпак. А сколько чувствуется в словах его внутренней уверенности и огня! По всему видно, он встал на свой путь, перешел свой Рубикон.
Через несколько дней после разговора с беглыми хозяин и Пугачев пошли в баню. Еремина Курица увидел у своего постояльца какие-то отметины, знаки на груди — рубцы, шрамы, оставшиеся после болезни.
— Что это такое у тебя на груди-то?
Емельян промолчал, но задумался. Вспомнил о своем разговоре с Пьяновым: «А что, не сказал ли он Ереминой Курице, что я называл себя Петром Федоровичем?» Час спустя вышли из бани, и Пугачев вскоре подсел к хозяину:
— Давича, Степан Максимович, ты парился со мною в бане, а приметил ли ты на мне царские знаки?
— Какие знаки? Я не только не видывал, но и не слыхивал, что за царские знаки такие.
— Прямая ты курица! О царских знаках даже не слыхал! Ведь каждый царь имеет на себе телесные знаки. Вот я вам, когда яицкие казаки сюда приедут, покажу их.
— Что это, Пугачев, к чему ты это говоришь? Каким быть на тебе царским знакам?
— Экой ты безумный! И догадаться даже не можешь, к чему я говорю! Ведь я не донской казак, как тебе сказался, а государь ваш Петр Федорович!
Оболяев, как и Пьянов до него, перепугался «так, как бы кожу на нем продрало». Мысли путались, в голове шумело: как это может быть? К нему в умет сам государь пожаловал!
— Как же это так? А я слышал, что государь Петр Федорович умер.
— Врешь! Петр Федорович жив, он не умер! Ты смотри на меня так, как на него! Я был за морем и приехал в Россию в прошедшем году. Услышав, что яицкие казаки приведены все в разорение, я нарочно для них сюда приехал и хочу, если бог допустит, опять вступить на царство. Как ты думаешь: будут ли казаки согласны на это и примут ли меня?
Но Еремина Курица в ответ только кланялся, просил прощения за то, что говорил и обходился с ним как с человеком простым.
— За что гневаться? — Пугачев входил в роль. — Ведь ты меня не знал. Да и впредь до времени никакого особого почтения при людях мне не оказывай. Обходись со мной по-прежнему просто, называй казаком и, что я государь, никому, кроме яицких казаков, не сказывай. Да и тем говори только таким, которые с войсковой стороны, а старшинским отнюдь о мне ничего не открывай.
— Почем мне распознать-то казаков, кто с войсковой, кто со старшинской стороны. Вот разве сказать о Вас казаку Григорию Закладнову; он, я знаю, с войсковой стороны и хотел ко мне приехать за лошадью.
— Хорошо, открой ему. Да смотри же, накажи хорошенько, чтобы он сказывал только надежным людям, да так, чтобы и жены их не знали.
Через несколько дней приехал Закладнов. Поговорили о лошади, о делах.